К. стоял над ним не в силах шевельнуться. Он проклинал себя, не понимал причину внезапной слепоты: ведь видел в темноте и ребенка, и чашку, и R. А силуэт в коридоре… почему он плыл? Почему менялся каждую секунду, точно выплавленный из ртути или сотканный из ночных облаков? R. поднялся, расправил плечи, вернулся к изголовью кровати и сел. Прижал мальчика к себе, зажмурился — но через несколько секунд отстранился. Поднял глаза. Посмотрел, как показалось К., прямо на него, хотя, конечно, в точку за его головой. Закрыл лицо руками. И затрясся от сдавленного плача.
Мир тоже снова задрожал — и куда-то провалился. К. больше не тянуло крючьями, стены не двигались — он просто падал в пустоте вместе с куском паркета, над которым парил. Вокруг летели предметы, то обгоняя его, то оставаясь позади: диваны и скелеты, чайные сервизы и экипажи, турецкие сабли, книги, иконы, газеты, гнилые яблоки, шпаги, а чаще всего — часы, бесконечное множество идущих часов. Фантасмагорическое зрелище… но К. оно не интересовало. Задрав голову, он все пытался уцепиться взглядом за спальню, которую покинул. За R., оставшегося один на один с какой-то ужасной правдой. Со слишком незакаленным сердцем, чтобы справиться.
Разговор на совете не зря показался странным, а граф не зря вцепился: R. кого-то узнал. Узнал, но не выдал; еще раз мальчика терзали… и, может, терзали бы дальше, если бы чудовище не забылось, если бы не синяки, которые оно оставило, утоляя желания и за пропущенную ночь. Пропущенную… именно так, если память не изменяет.
— Ты вошел в комнату, — раздалось рядом, и К. вздрогнул, перестал наконец смотреть вверх: все равно бесполезно.
Призрак падал в полушаге, тоже застыв на нескольких скрепленных в шахматном порядке паркетинах, и глядел на него.
Волосы и полы его одежды развевались; глаза горели, но гнев оттуда сгинул. Осталась мрачная жалость, да и только.
— Ты был прав, — К. огромным усилием не потупил голову. — Во всем. Прости меня, и я благодарю за все подсказки. Я… сам виноват, что не смог увидеть. Гордый, упрямый трус.
Призрак хмуро кивнул, но тут же лицо его вдруг смягчилось, будто чуть помолодело. Он коснулся плеча К., и падение их резко замедлилось, предметы вокруг пропали. Темная пустота задышала, засквозила, заполнилась тихим, но более не страшным, очень мелодичным звоном цепей.
— Еще сможешь, — сказал призрак. — Скоро. Но моего орудия, видимо, тут недостаточно. Иди с Богом. Прощай.
Он обхватил костлявыми ладонями свой алмазный крест, улыбнулся бескровно — и прежде, чем К. успел остановить его, стал сгустком красного дыма. Падение вновь ускорилось, но кончилось быстро; удар был такой, словно К., как злосчастная та чашка, разбился на осколки. Хрустнули кости, но, когда он смог открыть глаза — и убедился, что глаза у него есть, — вокруг вместо холодной бездны был знакомый кабинет.
Никакого льда. Огарок в блюдечке почти не уменьшился — правда, красовался на столе, а не на подоконнике. Сон? Явь?.. Бутылка стояла нетронутая. К. вгляделся в нее, вспомнил опять гулкое, покровительственно-теплое «С Рождеством Христовым», а потом почти детский плач взрослого в темной спальне — и уронил голову на стол, сцепил ладони.
— Жалкий… — прошептал он. — Мерзкий…
Но на этот раз он прекрасно знал, кому предназначено это оскорбление. Даже в зеркало не было нужды смотреть.
Совиный дом
Уже через неделю после печального совета Оса разродился новым злобным фельетоном — о нежнейшей любви учителей к маленьким ученикам. В пример он приводил не только отдельные места из «Пира» и прочие возмутительные атавизмы древности, но и некий современный благородный дом на улице К. Имена не назывались, дабы пощадить, конечно же, не преступника, но жертву, и графскую честь, и ту же Lize, девичьей репутации которой в будущем могли повредить разговоры о растлении. Но материал, во-первых, был крайне обстоятельным, а во-вторых — весьма прозрачным. Не много в Москве особняков со «слепыми стражами»; с садами, «полными не только прелестных роз, но и змей, эти розы пожирающих», и прочие, прочие ядовитые метафоры. Оса проявил недюжинный дар будить тошнотный трепет, жаркое возмущение и сальное любопытство одновременно — в общем, выступил в обычном своем духе.