Но в один прекрасный день нигилист Бюднер вновь понадобился поэту Вейсблатту. В связи с племянницей священника. Вейсблатт и Зоссо очень сблизились. Вейсблатта, как человека светского, не смущало, что отец Зоссо был уличен в приверженности к коммунизму. Зоссо была одинока, спелый, сладостный плод, глина, из которой Вейсблатт мог вылепить что угодно по собственному усмотрению. Они прелестно болтали по-французски в присутствии дядюшки. Вместе разжигали огонь в кухне, чтобы сварить арахисовый кофе. Когда они возились с плитой, подкладывали в нее сухой горный лишайник, руки их соприкасались, а когда они раздували огонь, губы их разделяли каких-нибудь два сантиметра.
Однажды вечером в кухню вошел пастух. Он хотел поговорить с ее дядей, священником. Священник вскочил, забыв о своем сане, и поспешил в кухню. Он долго пробыл с пастухом, непривычно долго говорил с необразованным человеком. По-видимому, пастух убеждал священника в чем-то совершенно необходимом и говорил по-новогречески, этот язык Вейсблатт понимал плохо. Вейсблатт остался наедине с Зоссо и предложил ей погулять с ним.
— О-о! — сказала Зоссо, и это прозвучало так же удивленно-испуганно, как у небезызвестной Элен в Париже. Ту девушку Вейсблатт, видно, уже плохо помнил, поскольку продолжал невозмутимо:
— Гулять! Берег. Закат. Величие! Афина Паллада.
— Афина Паллада! — повторила Зоссо и улыбнулась. Ей хотелось пойти погулять, но здесь не принято гулять вдвоем с мужчиной… Короче говоря, она позовет подругу, а он пусть приведет друга.
Станислаус провел вечер среди зубчатых гор в гостях у пастуха. Они молча сидели друг подле друга — Станислаус на камне и пастух на камне. Время от времени пастух смотрел на Станислауса, и Станислаус время от времени смотрел на пастуха, потом оба они смотрели на отару, на овечьи морды, щиплющие лишайник, или на рога барана, стоявшего на страже. В голове Станислауса вдруг зазвучало слово. Это было имя — Авраам. Откуда оно взялось, может, из овечьей шерсти? Или оно таилось в косматой бороде старого пастуха?
Авраам — овцы — пастух. Одно слово цеплялось за другое. Станислауса охватил радостный испуг: неужели с этим еще не покончено? Неужели война не убила то, что было в нем когда-то? Он встряхнулся. Пастух не сводил с него глаз.
Они отошли от отары и принялись объясняться знаками. Совсем не трудно понять друг друга, когда вокруг все старо как мир и надежно: горы, небо, родник, огонь, животные и плоды, когда людям не докучает путаница и сложность этого мира.
— Скоро вечер, — показал жестом пастух. Станислаус указал на заходящее солнце.
— У меня есть хижина, — показал пастух.
— Хижина, — произнес Станислаус.
— Ночи холодные. — Огонь — еда — питье. Небо.
Все было ясно. Все было просто. Просто и понятно.
Они сидели перед пастушеской хижиной. Мерцал огонь. Поблекли звезды. Молчаливая женщина сновала вокруг, принесла баранину, принесла вино. Лицо ее было закрыто черным платком. В хижине на подстилке из шкур ребенок что-то лопотал перед отходом ко сну. То ли пел, то ли говорил:
— Папа тут. Тут папа. Папа тут.
Они ели. Пили. Насытились. Довольные друг другом, слушали вместе хор цикад. Луна пустилась в свой путь над морем. Огонь едва теплился. Звезды вновь приблизились. Они руками говорили о свете, руками говорили о ночи. Прислушивались к пронзительному крику совы в скалах. Пастух ответил на этот крик и поднялся. Он больше не говорил о ночи. Он говорил о завтрашнем дне:
— Завтра будет хороший день.
— Завтра будет хороший день, — повторил Станислаус из вежливости. Хороший день для него?
Пастух собрался идти. А Станислаус пусть останется. Станислаус не мог остаться. Он тоже пойдет. Станислаус низко поклонился старику. Поклонился так, как никогда никому не кланялся — ни графу в родной деревне, ни учителю, ни одному из хозяев и ни одному из офицеров. Он испытывал глубокую благодарность, сам не зная за что. Они разошлись — один пошел в гору, другой с горы.