Удѣлъ у всѣхъ одинъ – и онъ извѣстенъ.
Въ земной юдоли счастья мало… Но Лусьенъ,
надѣюсь, счастливою будетъ. Пусть…
Пусть съ кѣмъ угодно…
Петеръ (вскрикиваетъ).
Нѣтъ!
Жукъ.
Чего?
Петеръ.
Я молвилъ: нѣтъ.
Поскольку, видимо, самими
такъ мойрами предсказано. И такъ тому и быть.
Жукъ.
Что мнишь ты этимъ? Не тяни, молю!
Петеръ (отворачиваясь).
Одно. Лишивъ тебя надежды разъ, лишаю вновь…
Такъ суждено…
Жукъ (вздымая руки).
О, боги! Боги! Нѣтъ!
Какую мнѣ судьбину уготовалъ судъ!
Изряднымъ мнѣ животнымъ быть, питаться тлѣй,
губительство взводить на грецкую крупу.
Едва забрезжитъ солнце, выползать…
– Гречка?! – не своим голосом заорал вдруг фон Дерксен, бесцеремонно прерывая артистов. Он закатил глаза и мелкая дрожь прошла по всему ему телу.
Ободняковы в испуге завертели головами, не сразу возвращаясь от чар Мельпомены в чиновничий кабинет.
– Как? Что там было? Гречневая крупа? – не унимался смотритель.
– «Питаться тлёй, губительство взводить на грецкую крупу…» – повторил Усатый, которому было отведено исполнять партию Жука.
– Никак нельзя, – заключил фон Дерксен, передергиваясь.
– Да о чём вы толкуете, господин смотритель? – Усатый прямо таки остолбенел, как, впрочем и его коллега.
– Довольно, – отрезал фон Дерксен. – Нельзя употреблять в пиесах о гречневой крупе. Покуда я театральный наблюдатель, не допущу.
– Но почему же?! – в отчаянии воскликнул Усатый.
– Имеется необходимость, – холодно сказал фон Дерксен и погрозил пальцем. – Нужно заменить на овёс.
– Позвольте, – едва не плача, отозвался Крашеный. – Я, будучи в правах автора, хочу заметить, что овёс никак не укладывается. В таком нюансе менее болезненно использовать манную крупу, – сказал он, дрожащей рукой приглаживая бородку и избегая встречаться взглядом с коллегою.
– Манную можно, – согласился фон Дерксен, подумав. – Манная – она ещё никому не вредила.
– Ну же, – неуверенно обратился Крашеный к коллеге после некоторой паузы. – Начинайте.
Усатый ладонью вытер со лба пот, и, воздев вверх руки, заголосил:
– О боги! Нет! Какую мне судьбину уготовал суд! Изрядным мне животным быть дано, питаться тлёй, губительство взводить на… манную крупу. Едва забрезжит солнце, выползать на Божий свет…
– Эдакий этот господин оказался… – говорил Усатый внезапно потускневшим жалобным голосом, когда унизительная аудиенция была кончена, странноватый контракт (оказавшийся, к слову, на немецком наречии, совершенно не понятном нашим господам) подписан и подкреплен водкою “von der persönlichen sammlung” (сноска: “Из личной коллекции” (нем.)) и гости вновь оказались на улице.
– Возможно, ему по религии так следует, – сказал на это Крашеный, причем непонятно было, что таится под словом «так» – не произнесенное приглашение на ужин ли, или подсунутый немецкий формуляр, или странная затея театральных «смотрин» и цензурирования пиесы? А может, всё вместе?
– Водкой одарили… – задумчиво продолжал Усатый, перекладывая из руки в руку огромную бутыль с жухлого цвета этикеткой, на которой пляшущими, едва заметными буквами значилось: “Русаковская”. Сама мысль о поощрении творческого таланта спиртными напитками сейчас отчего-то была Усатому неприятна. Он с сомнением посмотрел на бутыль. – Неужто хороша? Ну ничего, в банях под обильную закуску будет в самый раз.
– Кстати о пище, – отозвался Крашеный, недвусмысленно косясь на водку. – Зря вы предложили эту сцену. Она затратна в плане калорийности.
– А вам всё же следовало напомнить смотрителю о небрежности при расклейке афиш, – холодно заметил Усатый.
– Не поверите, совсем вылетело из головы, – отрапортовал Крашеный.
– Да я уж понимаю, – покачал головой Усатый.
– Клянусь, сударь!
Они медленно, в молчании побрели вниз по улице. Зной отпускал. Накатывались быстрые горные сумерки, обдавая город влажной свежестью. И вот уж – как это часто бывает в западных горных районах Шляпщины – безоблачное небо, весь день мучавшееся иссушающей и тягучей духотой, в каких-то десять минут заволокло тяжёлыми, растрёпанными, словно мокрая пакля мрачными тучами. И вот уж небесный кормчий, отоспавшийся днём на ледяных Дьявковых вершинах, принялся что есть мочи колотить в свои громогласные литавры. Снопы искр заполонили округу. Воздух насытился предгрозовыми сладкими флюидами. Стало накрапывать. Тугие дождевые капли глухо шлёпались в серую дорожную пыль, оставляя причудливые крапинки. Ободняковы прибавили шагу, но отнюдь не в сторону постоялого двора, где им приготовлен был ночлег. Кроны вековечных дерев предупредительно заскворчали на ветру, будто пытаясь вразумить наших героев: Куда же вы? Дождь собирается! Ночь грядёт! А вместе с нею сладкий покой, где добра и зла сливаются черты и смерть неотличима от рожденья. Спешите и вы, почтенные господа, в свои законные постели, кое-как утолив голод и жажду из пожитков, что сохранились в дорожной торбе. Помилуйте! Льзя ли так испытывать судьбу? Не довольно ль на сегодня испытаний духа и тела?
Но нет, нет покоя нашим господам… Неистребимый дух авантюризма погоняет их вперед, и как будто слышится посредь суровых, неприступных горных скал непоколебимое: Льзя! Льзя! Льзя!
III