По утрам он мерз под одеялом и под толстым овечьим пледом, дрожал, укрываясь с головой, совсем по-детски прижимая колени к груди. Разбуженный окончательно, он с усилием выныривал из тревожных черно-белых скитаний, не всегда понимая, где находится. Несколько раз при пробуждении был уверен, что новое утро застигло его врасплох на самой середине штормящего моря, в капитанской каюте «Медного». Из мешанины свалявшихся, обесцвеченных звуков, из топкой тишины затаившегося дома он решительно и непреклонно высвобождал, отвоевывал, воскрешал шум рассекающего волны траулера, яростный рев двигателя, осыпающие бока брызги, грохот, лязг, крики и перебранку на палубах. Он снова предчувствовал тысячекрылый безжалостный ветрище, колющий щеки миллионами затупленных игл, пропитанный льдом, горчинкой морской воды, бескрайним простором и перламутром снежинок, похожих на чешую крошечных рыб, затаившихся у самого дна в ожидании весны.
Когда он ходил в плавание и по разным причинам задерживался на самой середине моря, Лида убегала из лицея в обеденный перерыв. Нетерпеливо вырывалась из тихих улочек, обманом выпутывалась из всех своих тревог – к морю. Долго сосредоточенно брела по кромке волны, обняв себя руками за плечи, вглядываясь в тающие на мокром песке обрывки кружевной пены. Неохотно припоминала закономерность, обнаруженную много лет назад, задолго до замужества. Море всегда извлекало из глубин, вытаскивало из соленых мерцающих толщ и выбрасывало на берег к ее ногам именно то, что теперь закончилось, что прекратилось, что навсегда утратилось из ее жизни. Как будто законченное и отжившее, именно здесь, на берегу, проговаривало себя громко и вкрадчиво, слагалось в крыло мертвой чайки, в обрывок цепочки, в игрушечный вертолет из ярко-синей пластмассы. Камешки-знаки намеренно попадались на глаза, провозглашая наступление очередной невозможности. Серый осколок в форме корабля однажды явился и был разгадан как завершение походов в море ее отца, как неумолимый предвестник схождения старого моряка на берег. Лида отлично помнила темно-красный камешек в форме сердца, замеченный среди заплаканной гальки и увлажненного прибоем песка через два года после рождения сына. Она выхватила его из-под волны и сжала в кулачке, до боли вонзившись пальцами в ладонь. Прошло немало дней, прежде чем Лида все же приняла это известие, что все ее любови теперь свершились, что все ее нежности растрачены и завершены. Что отныне настает пустоватый покой устоявшегося и безразличного мира, охладившегося и усмиренного сердца.
Однажды Лида брела по берегу мутным сбивчивым призраком и заметила на мокром песке, у самой кромки волны, серый камешек в форме маленького сжавшегося человечка, с вкраплениями кровинок сердолика, который подтвердил окончательно, бессловесно, что врачи не ошиблись, что она действительно больше не сможет иметь детей. Ей часто вспоминался серо-фиолетовый чертов палец, похожий на патрон, извлеченный морем в тот день, когда она всех простила и все приняла, утратив ярость и ненависть, сдавшись череде мирных мгновений, нанизываемых на ниточку недель и лет. Без войны, без ненависти, без страсти. Лида каждый раз до мелочей припоминала эту беспощадно-верную, давно подмеченную закономерность, которая многие годы поражала ее, погружая в благоговейную горьковатую немоту. Иногда, прогуливаясь вдоль берега, она панически вглядывалась под ноги, выискивая среди камешков, высматривая в клубках водорослей новый знак наступления невозможности. Вглядывалась, боясь его обнаружить. И все равно искала так пристально, что глаза начинали слезиться от ветра.
Однажды ей встретились две женщины в алых спортивных куртках. Они шли по берегу на приличном расстоянии одна от другой. Они царственно шествовали Лиде навстречу с палками для спортивной ходьбы, посвистывая болоньей. Одиноко очерченные на фоне яркого ледяного неба, независимые, спокойные, ничем не встревоженные, женщины гордо маршировали у кромки волны, неся вдоль моря обветренные лики надежды на долгожданную встречу. Алые, как сигнальные флаги, одинокие, как призывные лепестки любви. Проходя мимо каждой, Лида посильнее запахивала продуваемый ветром плащик, уколом гордо ощущая свою неразменную принадлежность и свершившуюся судьбу.