Я одними губами приветствую друга, но он не отвечает. Двери заперты. Окна — тоже. Ступеньки не скрипят. Ворон снова молод. Снова немой.
Тик-так.
— Живой… — шепчу я. — Пожалуйста, впусти меня, друг.
Но Ворон по-прежнему молчит. Дома преданы тем, кто в них живет.
Я обхожу его со всех сторон, а затем замечаю граммофон. На втором этаже, у окна.
Это она. Она! Больше некому.
Мы ведь мечтали сделать ремонт.
И я стучусь. Долго. Нестерпимо долго.
— Тора! Не прячься от меня!..
Внутри раздается шорох. Или… всхлип? Это длится всего миг, но я готов поклясться, что мне не померещилось.
Трясущимися руками я достаю из кармана мелок — к Ворону без мелков нельзя — прислоняю ладонь к стене и обвожу ее. Это единственный способ понять, что здесь творится.
Она не сотрет ее. Не посмеет.
Прими меня, старый мир. Я так по тебе соскучился.
На следующий день мы с Ди как ни в чем не бывало работаем вместе. Мы — Стая. Нам нельзя ругаться.
Я все время думаю о Вороне и граммофоне. Молюсь небесам, чтобы Тора меня пригласила — на пирог с яблоками. Но Ди… Будет лучше, если она узнает о произошедшем как можно позже. Я должен убедиться в Ториной нелюбви сам, без ее подсказок.
А потому — не бледнеть.
Не терять контроль.
И еще тысяча «не», о которых я забываю при виде Ворона.
Сославшись на головную боль, я мчусь домой раньше обычного и вновь лечу к холму. Вновь крадусь к огромной птице, к моему немногословному другу. Граммофон на месте. Тишина — тоже. Она живет здесь. Она — подруга Ворона.
Где-то там, за обнимающимися яблонями, белеет моя ладонь. И как же страшно, как, черт возьми, страшно ничего там не обнаружить.
Шаг.
Второй.
Я упираюсь взглядом в стену. Легкие будто кто-то постирал и повесил на ребра — сушиться. Аккуратно зажал прищепками.
Я скольжу пальцами по своему рисунку. А рядом… Рядом еще две ладони: моей Хлопушки — ее я не спутаю ни с какой другой — и совсем крохотная, детская. Чужой мини-девочки.
Или… мальчика?
Мы тебя любим.
Сейчас я ощущаю проклятое «мы» каждой клеточкой. До боли отчетливо.
Они были здесь, а я снова все прозевал. Я старался. Как же я старался не вспоминать о фразе Торы. Но сейчас она скручивает мои органы, оплетает позвоночник, охлаждает кровь.
Тора отняла у меня десять лет. Десять лет счастливого «мы». Глупая, глупая Хлопушка.
Я бы похоронил ее заживо, если бы не любил так сильно. Но — придется хоронить себя.
И я воплю:
— Ты ведь дома! Открывай!
Надо мной каркают вороны. Они недовольны, что я их потревожил.
— Открывай!..
Возможно, в каком-то доме вздрогнула старушка, услышав меня. Возможно, укуталась в одеяло, а возможно, задернула шторы. Никто сюда не прибежит. Чтобы выжить среди Zahnrad, нужен постельный режим.
Я молочу по двери, сбиваю костяшки в кровь, но мне отвечают лишь птицы.
От кого ты их прячешь, Ворон?
Где твое сердце?
Почему оно так слабо тикает?
Я пинаю дверь в последний раз и, спотыкаясь, ухожу прочь. Кулаки саднят. В легкие набивается холодный воздух, я задыхаюсь и проклинаю Хлопушку за дурацкое «мы».
Я бы выжег на ней эти десять лет — каждый год выгравировал бы на ее коже птицей, но я сдохну, если сделаю ей больно.
Не бойся Торы, пока она не скажет: «Здравствуй. Как поживаешь?»
Я сбегаю от Торы, от Ворона, от нашего «мы» — к морю. Шум волн всегда отрезвляет меня, как бы паршиво ни было. Обычно вечером на пляже безлюдно, но сегодня я опять встречаю странную девочку.
И она тонет.
Барахтается мотыльком, не может взлететь — у нее намокли крылья. Кричит — громче моря, а волны вновь и вновь накрывают ее. Над макушкой летает чайка.
Конечно, я лезу в воду. Конечно, вытаскиваю ее. Делаю все, лишь бы ее спасти и заодно — загладить вину.
Лежа на берегу, она продолжает верещать, и в тон ей верещит чайка. Летает над нами, как привязанная.
— Тебя птицы любят.
Девочка умолкает и поворачивается ко мне, словно я сам — птица.
— Спасибо.
Я помогаю ей подняться.
— Пообещай мне кое-что. В следующий раз не лезь в море во время шторма. И научись плавать.
— Спа-си-бо, — повторяет она.
Я улыбаюсь — как же хорошо. Да, я не спас ворона, но — спас ее. Девочка машет мне ручкой и бредет в сторону поселка. За ней летит чайка. А я сижу на берегу и думаю, думаю, думаю о странных родинках.
О родинах еще одной мини-девочки.
Я в кухне. После вчерашнего я почти не спал — писал книгу и вырывал страницу за страницей, уж слишком жестокий, переполненный ненавистью получался текст — и сейчас едва не падаю. Пахнет жареными блинчиками. Матушка суетится у плиты и, зачерпнув в половник очередную порцию теста, шепчет:
— Ты не приболел, сынок?
И выливает тесто на сковороду. Я намазываю готовый блинчик смородиновым вареньем.
— Ты видела тот дом? Ну, в который я часто лазал в детстве… Его отстроили. Там кто-то живет.
Матушкино лицо серьезнеет. Блинчик разрывается, и она в сердцах бросает лопатку.
— В том доме поселился кто-то из них.
— Из кого? — недоумеваю я.
— Из поджигателей. Что-то мне холодно…
— Мам, они не поджигатели.
— Они рядом. Они убьют нас.
— Это неправда. — Я поднимаюсь и опираюсь кулаками на столешницу. — Если ты считаешь их вандалами, то я тоже вандал.
— Ну, или там живут призраки.