Да, Вольтер недаром усмехается так ядовито и доныне. Между прочим, и над самим собою, конечно.
Приложение
Воспоминания о Бунине
Глеб Алексеев
Ив. Бунин
В маленькой, весьма нескладной передней плутоватая горничная, видимо обвыкшая к посещениям молодых робких поэтов и оттого усвоившая небрежную манеру обращения с ними, пытает довольно долго.
– Обождите, – повелительно бросает, наконец, скрываясь.
Жду минут пять. Горничная возвращается и ведет по большим комнатам, богатым и столь же нескладным, как передняя. В одной была прежде столовая – по бокам, как гренадеры, построились пузатые разные шкапы, а стол посередине убрали. Задержавшись, я силюсь припомнить… Да, вот в этом углу, где сейчас стоит кресло меж отпятившим полированные бока шкапом и двухстворчатым дедовских времен окном, когда-то давно, быть может, в одном из бунинских рассказов, был насыпан свежий розовеющий овес, а раскрытое окно хлопало подгнившими створками, хлопало под напором легкого вежливого ветра. А в соседней была зала или диванная – с потолка свесилась люстра с амурчиками плесневелой бронзы, по стене уходит вверх лестница, и пахнет от нее прелым лавром и засушенной до мочалы гвоздикой.
Я видел Бунина в первый раз, и до жути поразило меня его лицо: до того глядело оно измученным и задерганным. Желтый цвет придавал его дряблым нежизненным щекам оттенок старого слинялого кипариса, непричесанные густые брови свешивались на глаза, а под глазами – серые запухшие мешки привычной бессонницы. Но в фигуре его – он был одет в легкую черную пижаму – чувствовалась какая-то юношеская задорная легкость, да еще едва уловимое благородство жеста. И оно, тонкое, как аромат хорошей сигары, было во всем: и в той непринужденной простоте, с какой он протянул руку и указал на кресло, и в той любовной заботливости, с какой сложил белевшие на столе листы линованной бумаги, вытер золотое перо автоматической ручки, положил его возле чернильницы.
– Вы русский? – спросил он, подымая глаза.
И говорил потом, как много надо работать и как надо работать. Жить – творить, жить – творить…
Я шел домой как пьяный. Был один из тех дней, неожиданных и странных, которыми в Одессу приходит весна. Еще вчера надувались сердитые волны по морю, дул холодный ветер, пригибая к земле голые сучья, моросил не то дождь, не то крупа, – а сегодня – яркое солнце, в первый раз отворенные окна, море голубое, как небо, и, словно по команде, полопались почки на опрямевших ветвях. Я шел и думал о нем. Сейчас он остался один, придвинул укороченный лист линованной бумаги. Задумался и курит, стряхивая большим пальцем пепел, а мешки под глазами дергаются, и правый бьет – бьет в самый глаз, как в лихорадке. Теперь, пригнувшись к столу, пишет, и под золотым его пером одна за другой встают буквы, прямые, как изгородь, сочные и очень уверенные.
В большом зале одесского литературного кружка – шумное собрание. На председательском месте волнуется Петр Пильский, поглядывая маленькими своими пронзительными глазками вбок пенсне на заполняющиеся ряды. Рядом – шевелятся медузы на склоненной голове Кугеля, блестят очки и плешь Александра Панкратова, то к одному, то к другому подсаживается Осипович – подсядет, обнимет пухленькими ручками живот, а зачем подсел не знает сам. Создается “Свободный союз искусств” с отделениями литературы, музыки, живописи, ваяния. Зачем понадобилось объединяться всем отраслям искусств в один союз, никто не ведает, но все чувствуют себя придавленными событиями и пришедшими в Одессу большевиками и боятся “остаться без профессиональной защиты”. Собрание еще не началось: в секции литературы произошел раскол, молодые поэты захотели образовать собственную “мастерскую молодой литературы”, и сейчас у них идет собрание в соседней комнате.
Бунин стоит в проходе у окна, сложив руки на груди. Рядом курит трубку вылощенный, похожий на модного доктора Нилус, на окне потеет в изодранной своей шубе Борис Ивинский – его нос лоснится от жары и волнения, волосы торчат во все стороны, как у дикобраза.
Перед Буниным качается на каблуках плотный маленький человечек в огненной бороде и с гривой всклокоченных в войлок волос – поэт Максимилиан Волошин. Он рассказывает, как встретился в Париже с Далай-Ламой и как Далай-Лама посетил его мансарду.
– А вы увлекались буддизмом? – спрашивает Бунин.
– О-о! – восклицает поэт. – Я собирался даже в Тибет. Далай-Лама прислал мне вышитый ковер…
– Да, – говорит Бунин, – все-таки изумительная вещь этот буддизм! Когда я был в Коломбо…
Он легонько отбрасывает правую руку вперед, словно боится, что подойдет кто-нибудь очень близко. На нем маленькая черная шапочка, какую носят адвокаты, и в ней его лицо меньше и моложе. Узкое, порыжевшее по воротнику пальто скрадывает его фигуру, придавая движениям какую-то связанность и неловкость.
– Вы там написали “Братьев”? – спрашивает Волошин.