– Еще и еще раз молодец! Хвалю за энергию. В наше время так и надо, кто жить хочет. Однако, куда вы едете?
– “На вас”. Значит, в одном направлении с вами.
– Ну идем тогда в вагон.
– Позвольте: вы во втором, я – в третьем.
– Тогда пройдем в вагон-ресторан: нейтрально.
Прошли. Сели. Поезд двинулся.
– Что пить будем? Вино? Пиво?
– Вино здесь дорого, да и не хочется сейчас, пива не люблю.
– Ну, что же тогда?
– Чаю.
– Чаю?! Северянин?! Ха-ха-ха! Однако…
Заказали чай. Подали. Бунин – официанту:
– Я просил чаю, а вы воду даете. В Петербурге говорили про такое: “Кронштадт виден”.
Официант:
– Это чай.
Бунин:
– А по-моему – вода. Дайте крепче.
– Встречаете Бальмонта? – спрашиваю я Бунина. – Поправился?
– Поправился. Болезнь его изменила: раньше очень многоречив был, теперь почти все время молчит. Изредка реплику вставляет.
– Это, может быть, иногда и лучше.
– Возможно.
Здесь я пропущу целый ряд более интимных вопросов и таких же ответов на них.
– Пишете стихи? Читаете? – спрашиваю я.
– Почти не пишу. “Жизнь Арсеньева” кончаю. А что значит “читаете”? Свои публично или чужие про себя?
– Свои публично.
– Что вы, батенька! Смешно, право. Кому? Да и годы не те.
– Рады, что опять на севере?
– Терпеть его никогда не мог. Взгляните в окно: тошно делается. Дождь, холод. Все серо, скучно.
– В свое время любили Орловскую губернию, Оку…
– Любил в стихах. Издали. Всегда к югу тянулся. В Одессе жил. Путешествовал.
– Поедемте после завтрашней вашей лекции ко мне в Саркуль, на Россонь. Две реки, озеро, море, леса. У меня лодочка своя – “Дрина”. Понравится.
– Устал ужасно от своего турне. Везде чествования, люди. Домой хочу – во Францию. Прочту в Таллине и по домам.
Публика в вагоне нас узнала. Шушукались. Стало неприятно.
– Узнают, Иван Алексеевич.
– Вижу. Ну и Бог с ними.
– Подъезжаем. Итак, до завтра. Пойду в свой пролетарский вагон.
– Почему? Вместе выйдем из этого самого. Впрочем, у меня вещи. Хотя их и потом взять можно. Сейчас встречать будут.
– Оттого-то я и испаряюсь. Не хочу быть “сбоку припека”. Привык, чтобы меня самого встречали. Конечно, в новых краях…
– Ха-ха! Понимаю. Ну, как хотите. Заходите в отель.
– Нет, уж я лучше прямо на лекцию, а потом на банкете встретимся.
Владимир Зензинов
Иван Алексеевич Бунин
29 января 1920 года, на последнем уходившем из Одессы пароходе, И.А. Бунин покидал Россию, – в Одессу входили большевики.
“На горе в городе был в этот промозглый зимний день тот промежуток в борьбе, то безвластие, та зловещая безлюдность, когда отступают уже последние защитники и убегают последние из убегающих обывателей, но наступающий враг еще робеет и продвигается то крадучись, то порывисто, с трусливой дерзостью. Город пустел все страшнее, все безнадежнее для оставшихся в нем и мучающихся еще не полной разрешенностью своей судьбы. По окраинам, возле вокзала и на совершенно вымерших улицах возле почты и государственного банка, где на мостовых уже лежали убитые, то и дело поднимался треск и град винтовок или спешно, дробно строчил пулемет…”
“Темнело, орудийная, а за нею и ружейная стрельба смолкла, и в этой тишине и уже спокойно надвигающихся сумерках чувствовалось: всему конец. Чувствовалось, что город сдался, покорился, что теперь он уже вполне беззащитен от вваливающихся в него победителей, несущих с собой смерть и ужас, грабеж, надругательство, убийство, голод и лютое рабство для всех поголовно, кроме самой подлой черни. В гopoде не было ни одного огня, порт был необычайно пуст, казался беcпредельным, – “Патрас” уходил последним. За рейдом терялась в сумрачной мгле пустыня голых степных берегов. Вскоре пошел мокрый снег… Мы уже двигались, – все плыло подо мною, набережная косяком отходила прочь, туманно-темная городская гора валилась назад… Потом шумно заклубилась вода из-под кормы, мы круто обогнули мол с мертвым, темным маяком, выровнялись и пошли полным ходом…”
“Не раздеваясь, я нащупал нижнюю койку и, улучив удобную минуту, ловко повалился на нее. Все ходило, качалось, дурманило. Бухало в задраенный иллюминатор, с шумом стекало и бурлило – противно, как в каком-то чудовищном чреве. И, понемногу пьянея, отдаваясь все безвольнее в полную власть всего этого, я стал то задремывать, то внезапно просыпаться от особенно бешеных размахов и хвататься за койку, чтобы не вылететь из нее… В полусне, в забытьи, я что-то думал, что-то вспоминал… Клонило в сон, в дурман, и опять все лезло куда-то вверх, скрипело, отчаянно боролось – и все лишь затем, чтобы опять неожиданно разрешиться срывом, тяжелым ударом и новым пружинным подъемом, и новым шипением бурлящей, стекающей воды, и пахучим холодом завывающего ветра, и клокочущим ревом захлебывающегося умывальника… Вдруг я совсем очнулся, вдруг всего меня озарило необыкновенно ярким сознанием: да, так вот оно что, – я в Черном море, я на чужом пароходе, я зачем-то плыву в Константинополь, России – конец, да и всему, всей моей жизни тоже конец, даже если и случится чудо, и мы не погибнем в этой злой и ледяной пучине! Только как же это я не понимал, не понял этого раньше?”