— А ну, что там такое! — разыгрывая наивное любопытство, протянул я руку к тетради, и когда она оказалась у меня, я неожиданно для Герасима Захаровича передал ее Свете со словами: — Возвратим-ка ее лучше владелице…
Она метнула на меня благодарный взгляд, потом бровки ее гневно поползли к переносице, и, протягивая дневник отцу. Света презрительно сказала:
— Пусть читает!
Герасима Захаровича, видно, задел ее тон, желваки забегали на его челюстях. Он повернул к дочери сразу сделавшееся жестким лицо, казалось, жесткость запеклась темной полоской на губах.
— Ты забываешь, что я имею право знать секреты своей дочери, — металлическим голосом напомнил ей.
Она выпрямилась:
— Имел… Теперь не имеешь…
— Гера, я прошу тебя, — со слезами в голосе произнесла сестра, лихорадочно разливая чай по стаканам, стараясь не глядеть на меня.
Только теперь я заметил, как изменилась Вера за последнее время. Будто что-то безнадёжно надломилось внутри: потускнели голубые глаза, поредели волосы, в одежде появилась несвойственная прежде небрежность, словно махнула Вера на себя рукой и решила чему-то не сопротивляться.
Я встал:
— Простите, дорогие родичи, мне пора…
Аркатов с шумом, оскорбленно отодвинул свой стул, решительно протянул ко мне руку:
— Нет, ты не уйдешь!
В этом жесте было желание задержать меня, сделать свидетелем того, как подчинит он строптивиц. На глаза Светы навернулись злые слезы:
— Вот видишь, дядя Степа, видишь! Он и тебя может заставить и тебе приказать…
— Это ты об отце! — с угрозой крикнул Аркатов, желваки у него еще лихорадочнее запрыгали, а подбородок поджался.
— Я теперь тебе ни слова… — всхлипнула Света, повернулась и, чуть горбясь, бросилась из комнаты.
И столько горя, отчаяния было в этой согнутой спине, в руках, поднесенных к лицу, что и мне захотелось поскорее уйти.
Непроверенные тетради
— Степан Иванович! — тихо постучала в дверь соседа лаборантка Маруся Гусенцова. — Степан Иванович! — Немного подождав, повторила она громче и настойчивее.
Сегодня воскресный день, а учитель не выходил из комнаты. Последний раз Гусенцова видела его вчера в сумерки. Она возвращалась домой с завода возбужденная — им наконец-то удалось получить кормовой белок — и, вероятно, из-за этой-то взбудораженности не придала значения болезненному виду своего бывшего учителя. Сейчас Маруся вспомнила, что шел он медленно, тяжело налегая на перила лестницы. Ну конечно, заболел.
Маруся забарабанила обеими руками, потом изо всех сил рванула дверь, и она распахнулась.
Первое, что бросилось в глаза Гусенцовой: неподвижная фигура на кровати и стопки, прямо горы тетрадей на письменном столе. Мерцающий свет лампочки утомленно освещал холодную холостяцкую комнату. Из-под одеяла виднелась белая голова старика с плотно слипшимися ресницами под пенсне, которое он забыл снять.
Вскоре у дома остановилась машина. Молоденький врач склонился с трубкой над распростертым телом.
— Пневмония… — с апломбом объявил он.
В этот же день Степана Ивановича положили в больницу. Там он долго не приходил в себя и в бреду настойчиво требовал:
— Возьмите, Петров, сухой мел… Вы слышите, не горячий, а сухой…
Потом ему показалось — дверь приоткрылась, и вошел, опираясь на палку, сутуловатый человек в камзоле с кружевными манжетами. Пряди длинных волос спадали на плечи, густые брови лохматились над очками, белоснежный воротничок с продетым черным галстуком слегка приподнимал массивный подбородок.
«Где-то я встречал это лицо», — подумал Степан Иванович.
Гость подошел к нему и глуховатым голосом представился:
— Ректор Ивердонского института швейцарского кантона Во-Песталоцци.
Степан Иванович растерянно посмотрел на пришельца.
— Рад познакомиться, — пробормотал он, — учитель русского языка школы имени Чкалова Костромин.
Песталоцци не спеша сел, поджав под стул ноги в туфлях с огромными пряжками. С минуту помолчав, он спросил придирчиво:
— Вы согласны с тем, что я писал своему другу в 1780 году о пребывании в Станце!
— Согласен, — по-ученически робея, ответил Степан Иванович, — и даже помню некоторые места вашего письма. Вы писали о детях… позвольте… как это… да, да, вы писали: «У меня ничего не было: ни дома, ни друзей… Были только они… Их счастье есть мое счастье, их радость — моя радость. Моя рука лежала в их руке, мои глаза часто смотрели в их глаза. Мои слезы текли вместе с их слезами, и моя улыбка следовала за их улыбкой. Все хорошее для их тела и духа шло к ним из моих рук». Я, может быть, немного напутал! — смущенно спросил Костромин.
— Нет, нет, правильно, — строго сказал Песталоцци и внимательно посмотрел на него поверх очков.
— Все хорошее шло к ним из моих рук… — задумчиво повторил Степан Иванович, — это удивительно верно. Правда, временами досадуешь: ну почему не ощущаешь, сколько же хорошего пришло к ним сегодня от меня! Токарь за день выточит вал, рабочий уложит три кубометра плотины — для них результат работы осязаем…
— Поплакаться захотелось, — иронически приподнял лохматые брови гость, — сочувствие вызвать! А ведь превосходно ощущаете сделанное! Ну признайтесь, что так!