— Ах, как хорошо. Нет ничего лучше конного экипажа. Помню, Юлия, когда вышла за этого богача, Черепахина, — какие у нее были упряжки! Зимой, смотришь, мчит на тройке рысаков, на них сетчатые попонки,
Она задумалась и с грустью оглядывала дома, мимо которых они проезжали, небо…
— Ну, а теперь вот, посмотри Польша. Не очень я ее, Адам, любила, — вздохнула Роза. — Навязали ее и мне и моей матери, Софи… ах, ведь она была влюблена в Сашу Боболенского и никогда не могла привыкнуть к моему отцу, несмотря на то, что он, вечный ему покой, был человек благородный, утонченный, настоящий аристократ. Только грустный и не любил людей. А я? Только в Таганроге и была я счастлива. И вдруг мне говорят: Таганрог — это Азия, подруги, учителя, знакомые мальчики, Жоржик, Петя, Николка (как он чудесно играл на окарине!), — они все враги, варвары, одним словом, москали. И в один не прекрасный день велят мне забыть всю мою радость, расстаться с детством и вернуться в Польшу, о которой так тосковали наши деды. Для них она была страной счастливой молодости. Но для меня? Изгнанием… Местом, где живет сварливая тетка. Ах, Адам… Когда я уже переехала в Варшаву — незнакомую, неприветливую, совсем непохожую на то, что было мне мило… если на кого-нибудь очень рассержусь, знаешь, как я его мысленно называла? Сатана,
Адам поморщился, замахал около ушей руками, отгоняя от себя эти слова:
— Хватит, хватит! И зачем об этом сейчас вспоминать? Как называла, так и называла, но ты всегда была верной полькой.
Роза с сомнением покачала головой:
— Верной полькой? Вспомни, что ты сам обо мне говорил: «Гордыня и тщеславие — вот что заставило тебя вернуться в Польшу»… И это святая правда. Только гордость и тщеславие заставляли меня стремиться из России в Польшу. Но теперь… Вот еду я с тобой по этим улицам… Некрасивые они. И весь город — ничего в нем нет живописного, ничего богатого. А я чувствую — ну что ты скажешь, мой дорогой, — чувствую, что могла бы умереть за него! С радостью готова была бы отдать жизнь за каждый кирпичик этой Польши!
Адам беспокойно зашевелился:
— Зачем же умирать? Лучше жить, уповая на бога.
Извозчик остановил лошадь. Приехали.
— Жаль, — сказала Роза. — Так приятно смотреть на мир, когда на сердце хорошо… Мало я его повидала, мир-то…
Адам расплачивался, звонил швейцару, а Роза все медлила, стояла в воротах.
Как только они вошли и сняли пальто, Адам вынул бумажник, надел очки, приготовил блокнот, карандаш и, так вооружившись, ждал, пока Роза разместит по шкафам свои вещи. Роза возилась довольно долго, наконец села против мужа, шумно дыша, усталая. Впрочем, она тут же поднялась и позвонила.
— Выпьем кофе.
Адам посмотрел на нее с упреком:
— Зачем ты пьешь черный кофе? Тебе давно запретили.
Роза вздернула брови.
— Кто запретил? Варшавские коновалы? Доктор Герхардт ничего про кофе не говорил.
Принесли кофе. Роза расставила чашки, подала сахар… и снова села, прервав хозяйственные хлопоты.
— Не знаю, где салфетки, — прошептала она. — А может, без салфеток обойдемся? Что-то сил нет искать.
Затем погладила мужа по спине и спросила:
— Скажи, Адам, ты на самом деле желаешь мне добра? Здоровья желаешь и долгой жизни? Только не лги, я и так узнаю, что правда, что ложь.
Адам пожал плечами.
— Когда я тебе лгал? Никогда, хотя и это было тебе безразлично… — Он опустил голову. — У нас даже для лжи и то почти не бывало оказии.
Роза притронулась к его локтю.
— Ну, ну, Адам! Оставь. К чему поминать? Было, не было — прошлого не вернешь. А я, я, наоборот, хотела сказать, что не сержусь на тебя. Ни за те наши долгие годы… Ни за сегодняшнее… Все простила…
Адам отодвинул чашку, на лице его проступило усталое выражение.