— Постой, как это не нужен? Ты ведь сам, добровольцем.
— Им нужны солдаты. А мою болезнь еще лечить надо. Операцию делать надо. Они не могут…
Мы молчим. Что тут скажешь… Сидя на корточках у арыка, молча глядят на нас парни в серо-зеленой форме. Они как-то примолкли все сразу на мгновение и только глядят в сторону Синьора. Какая-то странная, торжественная минута. В их глазах и сожаление, и участие, и еще что-то, я даже не знаю, как это назвать. И только потом, по дороге обратно, когда мы все четверо медленно идем в сторону комбината, я вдруг догадываюсь.
— Может, оно и к лучшему, — говорю я Синьору. — Ты же не знаешь, какая у них будет судьба.
— Какая судьба? Я не знаю, и они не знают. Но у меня и у них должна быть одна судьба, понимаешь?
— Понимаю.
— Я себя сам… Я сам себя будут не уважать, понимаешь?
— Это чепуха… Чепуха это все ты болтаешь, — волнуется Махмуд, — ты же не виноват. И потом — ты же на самом дело не можешь, помнишь, как там было, когда насыпь делали?
— Вот что, — говорю я, — есть один шанс, одна надежда.
— Какая?
— Надо поговорить с Генрихом — он же хирург. Очень хороший хирург.
Они все останавливаются как вкопанные. Стоят и смотрят на меня так, словно я пророк какой-то.
— Это же… Это же великая идея, — восклицает Миша и тормошит меня. — Ты же… Ты же просто гений, Славка. Пошли к Генриху! Он не откажет, я уверен.
Вернулась Женька. Я пришел с работы, а она сидит посредине нашей карусели, прислонившись спиной к столбу, и плачет, а бабушка и Анна Павловна ее утешают.
— Ну ладно, Женя, будет тебе, ведь не умерла же твоя мама, жива она, — говорила Анна Павловна и гладила Женьку по голове. — Ну вышла замуж за другого — мало ли что в жизни бывает…
Но Женька не успокаивалась, плечи ее содрогались, а бабушка уговаривала ее выпить воды.
— Выпей, Женечка, глоточек сделай, сразу легче будет.
Она всегда была убеждена, что вода помогает в таких случаях. Но и вода не помогла. Женька отпила из стакана, чуть утихла, а потом плечи ее опять колыхнулись и она закашлялась. Она кашляла долго и надсадно, каким-то клокочущим глубоким кашлем, так, что даже у меня стало ныть в груди.
— Господи, Женя, — всплеснула бабушка руками, — где это ты так?
— А, тогда, в степи… Я на снегу лежала, — сквозь слезы говорила она, всхлипывая. — Потом болела, меня выходил и… А вот кашель никак не проходит — вот уж сколько…
— Кто ж тебя выходил?
— Нашлись люди… Дед Митрич, Шурка, доктор один…
— А тетя Поля? Куда она девалась?
— Не знаю. Как в степи меня тогда бросила, так с тех пор ничего не знаю.
— Почему ж ты сразу не вернулась, Женя?
— Сперва плохо еще себя чувствовала. А потом на станцию меня устроили, телеграфисткой я научилась. Работала, деньги получала. И паек…
Она немного успокоилась. Видно, рассказ о том, что было, утешал ее как-то, а мы наперебой стали задавать вопросы. Только Иван Платонович стоял в стороне у окна и молча курил под шумок: занятая Женькой, Анна Павловна не обращала на него внимания.
— Ты хоть бы знать о себе дала, — сказала Анна Павловна. — Ведь мать убивалась как, себя корила. Она, может, оттого и…
Анна Павловна не договорила, но все мы поняли, что она хотела сказать.
— Я посылала телеграмму, — вздохнула Женька, — а ответа не получила. Затерялась, наверно.
— А больше не писала?
— Нет. Больше не писала. А вы откуда узнали, где я?
— Мы?
Анна Павловна, бабушка и я переглядываемся. Мы ничего не знали. Мы понятия не имели, где она.
— Ты о чем, Женя?
— Ну, письмо, которое пришло в милицию. Меня же милиция вызывала.
Мы опять переглядываемся. Ничего не можем понять. И тут взгляд мой падает на майора. Он сосредоточенно курит, глядя в окно, но одним глазом косит сюда и прислушивается. Я вижу, как он прислушивается.
— Иван Платонович, вы ничего не писали насчет Жени?
— Я запрос сделал, — говорит он хрипло. — Попросил милицию начать розыски. Ну, вот они, видимо, и нашли.
Так вот оно, какое дело! Мы тут ахали, охали, горевали, вспоминали, а он пошел и заявил куда надо — и вот, пожалуйста.
Я гляжу на Женьку, на ее осунувшееся, восковое какое-то лицо, и мне ее жаль до боли становится.
— Давайте кушать, — говорю я. — Бабушка, дай-ка нам с Женей поесть.
Мы едим, потом укладываемся. Женька хотела уйти в свой угол, туда, где они спали с Софьей Сергеевной, но бабушка заставила ее лечь у нас.
Я таскаю солому, устраиваю Женьке постель, потом сам укладываюсь. Но в комнате душно, нагретые за день стены излучают тепло, ни малейшего ветерка, все застыло в июльской истоме. Я встаю, иду к арыку, «ополаскиваю лицо и шею. Арык глухо звенит. Перекатывается через валуны, и слабый лунный свет дрожит и разбивается под моими ногами.
Сажусь на камень. Долго сижу так, вдыхая прохладу, и скорее чувствую, чем вижу, как кто-то бесшумно присаживается рядом со мной.
Женька… Она вся какая-то совсем прозрачная, будто стеклянная в этом мутном свете.
— Послушай, — говорю я шепотом, — вот послушай… Как будто музыка звучит, правда?
Если долго прислушиваться к арыку, то начинают звучать скрипки, потом трубы, потом литавры… Все, что хочешь, можно услышать в этом поющем шуме.
— Слышишь?