Ее выписали через два месяца практически здоровой после трех операций. В детдоме не было ни Извольского, ни его компании. Но не было также ни прежнего директора, ни старых воспитателей. Пришедшие на их место новые сотрудники жестко контролировали каждый шаг воспитанников все 24 часа в сутки. Жить так, под микроскопом, было очень тяжело. Плохой ли, хороший ли, но свой, устоявшийся мир детдома разрушили. Все понимали, что причиной была Светлана. Все знали, что она соврала про Извольского и Репнина. Ее не били ночью, накрыв одеялом, потому что в каждой из спален теперь дежурил по ночам воспитатель, ее не подстерегали в укромных уголках, потому что таких не было больше в доме, ее не подкарауливали по дороге в школу или обратно, потому что каждую группу тоже сопровождал теперь воспитатель. Светлане объявили бойкот. С ней не разговаривали, ее не замечали. Можно было отвечать на насмешки еще более жестко, можно было отвечать на удары более сильными, можно было воевать, если кругом враги. Ничего нельзя сделать, если ничего нет. Ее не было в этом доме. Ее не было в их жизни. К такому одиночеству и бездействию она не могла приспособиться. И жить так еще 5 лет не могла.
Через месяц во время очередного планового осмотра у гинеколога она попросила медсестру отвести ее в туалет. Анатолий Иванович, сопровождающий воспитатель, остался ждать у двери кабинета. На обратном пути молоденькая сестричка разрешила ей на 5 минут зайти в стационар к соседке по палате, с которой она якобы подружилась. Светлана пошла по галерее между корпусами, не доходя до отделения гинекологии, спустилась к выходу через отделение физиотерапии и через две минуты стояла за воротами больницы. С собой был рюкзак с учебниками и щербаковским ножом на дне под подкладкой, одежда, что на ней, и два пирожка из школьной столовой. Впереди полчаса времени, пока ее начнут искать. До железнодорожных путей — всего пять минут через дворы. Длиннющий грузовой состав медленно ускорял ход. Она выждала вагон с подножкой и площадкой, подтянулась, уцепившись за поручень, и взобралась на первую ступеньку.
Ей было почти тринадцать. Поезд медленно полз на юг. Впереди ждала самостоятельная жизнь, в которой она никому не будет подчиняться и никого не будет бояться.
Того, что, кроме сочных июльских персиков, теплого моря, веселых людей, солнца и свободы, в ней намного больше будет стылого асфальта зимних вокзалов, влажной вони подвалов, полусгнившего хлеба из мусорных ящиков, грязи, боли и синяков от милицейских дубинок, постоянного голода, жадных лапающих рук, облав, побегов, ночлегов в канализационных коллекторах, она не знала и не могла знать. Ей было всего двенадцать.
…Людмила Борисовна Жемчужникова закончила строить свой дом. Прислушиваясь к себе, пыталась понять, вытеснят ли хлопоты по его обустройству привычную опустошенность. О дочерях она, наконец, научилась не вспоминать.
10.
Наслаждаясь ощущением чистого тела, она даже закрыла глаза. Конечно, жалко, что пришлось сбрить волосы под ноль, но иначе ничего нельзя было сделать со сбившимися колтунами. Плевать, вырастут. Интересно, как в этом центре с шамовкой[8]
. Через 10 минут она ошеломленно смотрела на тарелку с горкой гречневой каши, накрытой сверху большой румяной отбивной из на-сто-я-ще-го (!) мяса, и думала, что Центр ей нравится.