— Знаете, Вы мне потом все покажете и объясните, а сейчас пойдемте в дом.
— Да, конечно, простите… — адвокат, наконец, замолчала, отперла дверь и пропустила Светлану вперед.
Ничего не изменилось за 7 месяцев: мягко золотящийся паркет просторного коридора, ажурная рама зеркала на стене (не занавешено, но пыли нет), темно-коричневый пуфик на кованых ножках слева у стены, чуть уловимый запах воска и ванили, плащ на вешалке, бархатные домашние туфельки у двери. Время застыло 7 месяцев назад, ничего не изменилось — только дом никого больше не ждал.
Светлана коснулась рукой плаща на вешалке: почудился чуть уловимый запах духов. Медленно окинула взглядом зеркало, телефон на полочке у сиротливо пустой жардиньерки, потом стену в глубине коридора и… замерла, не веря глазам: на стене висел ее собственный портрет. Чуть наклонив голову к плечу, она улыбалась приветливо, немножко иронично, так, как никогда не улыбалась в реальной жизни. Стрижка была другой, такой, как Светлана помнила, она никогда не носила. Чужим было платье, серьги, но, без сомнения, это была все-таки она, Светлана!
Наталья Леонидовна, пройдя вперед, все тем же самодовольно-уверенным голосом экскурсовода пояснила:
— Это портрет Жемчужниковой в молодости, кстати, кисти очень известного художника. Потрясающая работа, хотя и в не характерной для него манере. Даже было два предложения о покупке от Музея современной живописи из Москвы и от Галереи современного искусства из Франции. Представляете, какие это деньги? Она здесь такая красавица, правда? — адвокат оглянулась на Светлану, перевела взгляд на портрет, потом, удивленная, снова на Светлану: — Ой, Вы так… — и замолкла, прикрыв рот рукой.
Светлана, вдруг обессилев, опустилась на пуфик, прижала руку к горлу и, вглядываясь в портрет несчастными растерянными глазами, прошептала чуть слышно: «Мама…»
Круг замкнулся.
Бабочка села на другой цветок — процесс пошел по другому пути.
…Людмила Борисовна Жемчужникова не любила Москву. Здесь даже ее любимое бабье лето пахло бензином и какой-то гадостью. Она сидела на скамейке на Воробьевых горах, ждала дочерей. До конца занятий было еще полчаса. Прошло всего три недели, как они уехали, но как же она соскучилась! И как удачно случилась эта командировка. Конечно, ей, начальнику юридического управления такого концерна, вовсе не обязательно было ехать самой. Но генеральный все правильно понял: у самого сын-студент в Англии. Впереди ждали три тяжелых дня свар с партнерами и поставщиками, два арбитражных процесса и «кучка бумаг с хвостиком», как говаривал Петр Иосифович, прадед ее девочек. Но сейчас совсем не хотелось об этом думать. По какой-то неуловимой ассоциации вспомнились кресла в московской квартире Гладышевых, родителей Игоря, тяжелые, под старину (или старинные?), обитые темно-вишневым бархатом. Надо же, а думала, что все стерлось из памяти за ненадобностью…
В последние годы она нет-нет да и задумывалась, следует ли рассказать дочерям все. Такой необходимости в общем-то не было. Да и они никогда не спрашивали об отце. Может быть, потому, что Петр Иосифович заменял им и отца, и деда, и всех родственников мужского пола, как сам шутил, был «един во всех ипостасях». Раньше они каждый вечер перед сном требовали рассказать, как они родились. Была в семье такая домашняя сказка о том, что феи прилетели к ним, когда они родились, играли на арфах и дарили волшебные колокольчики и разные подарки. Давно это было… Уже лет десять, как не звучит старая сказка.
И что, собственно, рассказывать? Как через неделю после родов она уже работала санитаркой в акушерском, где они родились, чтобы заработать на пеленки и проезд, пока их согласились не выписывать из родильного? Или о том, как они втроем вернулись в Саратов, потому что больше некуда было деться? Как тот мужик, что предлагал ей подписать отказные (как же была его фамилия? Драгун, Брагун? Это склероз…) ни с того ни с сего подарил коляску для двойни, привез прямо к саратовскому поезду? Как месяц они втроем по сути прятались в студенческом общежитии, а потом их забрал к себе Петр Иосифович, дед Игоря? Как Танечка, ее подруга, вернула ей проданную перед отъездом в Москву шубу и не взяла денег? А потом ее отец, ничего никому не говоря, поехал воспитывать монтировкой то ли Игоря, то ли его родителей? Или как они втроем с 2-годовалыми дочками пошли на выпускной и профессор Ершов танцевал с ними обеими на руках вальс? Господи, сколько было всего, и тяжелого, и смешного! Какая она уже старая, целых 40 лет! Сидит вот, вспоминает прожитое, как старушка, впору мемуары писать. А может, нужно сказать о главном: что все 20 лет их и ее жизни им всегда помогали и поддерживали хорошие люди, которых оказалось много больше, чем плохих, как бы эту жизнь ни ругали. И о том, что плохим уже воздалось. Или все равно воздастся. Она поймала себя на том, что произнесла последнюю фразу вслух! Вот, дожила, «…тихо сам с собою я веду беседу…» — верный признак маразма…