Объяснение этого смещения акцентов лежит, как представляется, в двух плоскостях. Прежде всего, в середине 1960‐х еще действовало негласное ограничение на использование термина «коммуна». Коммуны были любимым детищем советской власти 1920‐х годов, однако они не показали себя эффективными в деле склонения остального крестьянского населения к коллективизации. Напротив, основанные пролетариями или распропагандированными солдатами и щедро дотируемые государством земледельческие сообщества вызывали гнев и неприятие в соседних деревнях. В 1930‐х годах коммуны повсеместно заменяются колхозами, объединившими значительную часть населения деревни, само слово постепенно выходит из обихода. Как отмечал А. Грациози, «ненависть, сгустившаяся вокруг коммун, была настолько сильной, что даже само слово превратилось в табу и для советского режима, из словаря которого оно исчезло, чтобы не появляться, — во всяком случае, с редкими исключениями, на уровне деревни, — даже в начале тридцатых годов, когда было отдано предпочтение более нейтральному слову „колхоз“»[230]
. Для перестроечных 1980‐х, напротив, период 1920‐х и НЭПа стал восприниматься как воодушевляющая эпоха настоящего строительства коммунизма. Реабилитация 1920‐х могла стать поводом для реабилитации истории коммуны, что и делает Б. И. Кузнецов своей публикацией. Вторая причина связана с напряженными отношениями между артельщиками и коммунарами с одной стороны и обычными крестьянами — с другой. Состав колхоза имени М. И. Калинина не соответствовал составу бывшей коммуны «Дача». Созданный в середине 1930‐х годов колхоз включал и то самое крестьянское население, которое еще недавно скептически, если не враждебно относилось к коммунарам, и самих коммунаров. По всей видимости, в 1960‐х для И. В. Кузнецова было важно подчеркнуть преемственность двух институций путем сглаживания их различий и самоидентификации с колхозом, а не с коммуной. Для покинувшего село Б. И. Кузнецова более существенным для изложения мог стать факт семейной истории — основание коммуны и, следовательно, колхоза его отцом.Таким образом, и при написании, и при переиздании воспоминания предназначались в первую очередь местной аудитории. При этом значимым было подкрепление авторитета автора воспоминаний извне — со стороны академически признанных (о чем говорит употребление титулатуры) и несомненно «героических» (ветеран-полковник, видный революционер) и лояльных историков. Ключевым тезисом академической поддержки стало указание на заметную роль коммуны «Дача» в общей истории колхозного движения.
История написания и издания книги зафиксировала и определенные различия в интенциях и терминологии причастных к этому процессу людей. Автор воспоминаний в 1960‐х годах позиционировал свое произведение как историю колхоза и колхозного движения, использовал примирительную терминологию и адресовал сочинение, по всей видимости, всем жителям села. Его сын, издатель 1987 года, акцентирует воспоминания как историю коммуны, ссылается на сообщество «старых коммунаров» и адресует книгу к нему.
«Шайки „зеленых“, петлявшие по округе, до поры до времени не трогали нашу артель. Видимо, не хотели обострять своих отношений с местными органами Советской власти. Положение изменилось, как только в августе 1920 года в Тамбовской губернии вспыхнул кулацко-эсеровский мятеж — антоновщина. И „зеленые“ сразу же превратились в откровенно белых. Начались налеты на советские учреждения, открытый террор против партийных и советских работников. Подвергалась разгрому и наша артель» — так описывает перемены начала 1920‐х годов И. В. Кузнецов (с. 32). Он не скрывает, что антоновское выступление[231]
легитимировало насилие по отношению к артели со стороны обычных крестьян («зеленых») из окрестных деревень и даже односельчан. После одного из налетов и гибели участника коммуны И. С. Шамшина «разгром хозяйства довершали более мелкие бандитские группы, главным образом из соседних сел Цветовки и Пичаева. Участвовали в этом деле и просто местные граждане, охочие до чужого добра» (с. 33). Чуть ниже автор воспоминаний сетует, что «налаживая самооборону, мы вместе с тем решали еще одну очень важную для нас проблему: где обосноваться? Для сельского общества мы были — отрезанный ломоть» (с. 41).