Механизмы эти слишком сложны, чтобы профаны, к коим я себя отношу, были способны точно их описать; я отнюдь не уверен, что, даже разобравшись в правилах, применил бы такое приспособление с толком. Вместе с тем очевидно, что подобные механизмы наглядно иллюстрируют алгоритм любопытства, и даже если предположить, что тем, кто ими пользовался, удавалось прийти к желанным выводам, они все равно продолжали находить новые направления для открытий. Если первобытный язык мог «звучать» в ушах людей, являясь слуховой галлюцинацией, то с помощью этих устройств аналогичные «галлюцинации» можно было создавать произвольно – из элементов, обращенных к будущему или взятых из прошлого. Они не просто служили практическим руководством и средством каталогизации: вся эта машинерия призвана была помогать своему владельцу думать. А один из изобретателей, Лодовико Кастельветро, называл свое искусство «мастерством спрашивать почему»[85]
.Механизмы, аналогичные конструкции Тосканеллы, – наглядное воплощение исканий Данте и Улисса, они иллюстрируют различные пути, проделанные странниками, и те, кто умел ими пользоваться, переходя от вопроса к вопросу, от одной мысли к другой, казалось бы посторонней, по праву могли предпочесть зов любопытства осознанной потребности задавать вопросы. Сам Данте у подножия горы Чистилища предполагает, что такой же зов манит людей, которые «у распутья, им чужого, / Душою движутся, а телом нет»[86]
. Карло Оссола в своем познавательном толковании «Божественной комедии» отмечает, что Данте противопоставляетПрактически все потустороннее странствие с его ужасами и чудесами, даже собственные сомнения переданы Данте в прозрачнейших по смыслу стихах, но видение в финале не поддается описанию и неподвластно человеческому мастерству, отчасти потому что Данте изображает свое движение к аристотелевскому изначальному благу, а «все движущееся имеет какой-то изъян, и не вся его сущность сосредоточена в нем самом», как писал он в одном из своих посланий. Это и есть уже упомянутая «новая дорога», выбрать которую советует Вергилий, впервые обращаясь к поэту, чей прежний путь у кромки сумрачного леса преградили три диких зверя, – тот самый «сужденный путь», препятствовать которому Вергилий не позволяет Миносу, когда оба странника достигают пределов второго круга Ада. Это также и «иной путь», указанный во сне волхвам в Евангелии от Матфея (2, 12) и ведущий их не к Ироду, а к родившемуся Спасителю[89]
.Стоики видели в любопытстве Улисса пример для подражания. Сенека превозносил его образ, учивший «любить отечество, жену, отца и плыть к этим достойным целям даже сквозь шторма», но говорил, что лично ему подробности этих странствий неинтересны, и не важно, «носило ли его <Улисса> между Италией и Сицилией или за пределами известного нам мира». Ранее Гераклит, для которого долгое странствие Улисса – не более чем «широкая аллегория», утверждал, будто «мудрое решение» спуститься в обитель Аида доказывает, что любопытство мореплавателя «не могло оставить неизученным ни единого места, даже в глубинах подземного царства». Несколько веков спустя Дион Хрисостом («Златоуст») восхвалял Улисса (сравнивая его с софистом Гиппием) за то, что в нем есть все от настоящего философа, который «исключителен во всем и при любых обстоятельствах». Современник Диона Эпиктет сравнивал Улисса со странником, который не позволяет себе отвлекаться на прекрасные таверны, встречающиеся на пути; он не затыкает уши, готовясь к встрече с поющими Сиренами, слышит их пение, но все равно плывет вперед, продолжая свои искания. Именно это Эпиктет советует всем пытливым путешественникам[90]
.С точки зрения Данте, начинание Улисса приводит не к успеху, а к краху. Его скитания трагичны. Если понимать под успехом безусловное достижение цели наших дерзаний, то в попытке Улисса уже заложен неуспех – как и в дантовском всеохватном поэтическом замысле, финальную картину которого нельзя передать словами. В сущности, подобная неудача неотъемлема от любого творческого или научного дела. Искусство произрастает из неудач, а наука все важное черпает из ошибок. Провалами наше честолюбие отмечено ничуть не реже, чем достижениями, а недостроенная Вавилонская башня служит не столько напоминанием о наших несовершенствах, сколько памятником нашей торжествующей самоуверенности.