Сергей узнал голос Прасковьи Вагановой. Она выходила из тины, раздвигая стену озерной травы. Сергей представил, как липка болотная зелень, как ползет она по ногам от коленок разъедающей слизью. Прасковья остановилась и босыми ногами переступала на траве в нетерпеливой брезгливости.
— Обмыть надо. Подступлюсь здесь к воде, нет?
Она подняла брошенные ботинки у корзины и спустилась к вытоптанной прогалинке в траве.
— А ты что ночами около крутишься? — слышится из травы ее голос. — С работы, что ль, идешь? Мы с Натальей за кислицей ходили. Она корову побежала доить, а я к озеру свернула. Вот Миньке ир[1]
нарвала. Наказывал… С шишками.Прасковья отломила остренький нарост от ребра ира.
— Видишь, какой столбик завязался. Миньку порадую… А я ир и сама люблю.
Прасковья стала укладывать охапку в корзинку под дужку, стараясь не сдавить смородину. Долго укладывала, словно что-то ожидала или собиралась с мыслями. Концы платка ее расшмыгнулись и петлей качались перед лицом. Зелень травы потемнела. Сумрачным гребнем ир скаймил озеро, и вода в нем стекольно блестела светом еще не взошедшего месяца и осеребрила ракитник на другом берегу.
Фигурка Прасковьи показалась Сергею маленькой и затерянной в безбрежности вечера, в неуюте, а забота ее о Миньке, который, наверное, выглядывает из ворот, ждет ее, — забота и эта любовь ее — единственной ценностью и теплотой в этом мире.
Прасковья стояла в нерешительном ожидании. Свалившийся узел косы — она его не заправляла — сделал ее домашней и доступной. Явившаяся в Сергее нежность поднялась холодком и сбила дыхание.
Прасковья уловила и почувствовала это в нем. Сергею передалась настуженность в непрогретой тине ее голых ног, ополоснутых в озере, и то, как они ощущают прикосновение ночи.
Сергея изумила охапка ира с белыми язычками корней, какая-то незамутненность души Прасковьи, желание ласки и добра. Ведь нужно же одной лазить здесь у края топи, чтобы принести счастье маленькому человеку и самой порадоваться. Одна в темноте, в неуюте для того только, чтобы ей улыбнулись.
— Не боялась одна ночью тут оступиться? — спросил Сергей. — В трех шагах глубина. Плавать-то умеешь?
— Нет… — Прасковья только сейчас подумала об этом и даже удивилась.
— Посмотри, где ходила. Там еще и сейчас пузыря под ряской лопаются.
Прасковью словно ознобило, она поежилась и заторопилась, подняла корзину и медленно пошла по краю озера к дороге. Коса, потерявшая связку, как живая, сползла с головы. Прасковья одной рукой пыталась удержать ее и заправить. Сергею коса ее казалась тяжелой. Хотелось потрогать ее ладонью, но непонятная нежность сдержала его. Показались первые избы. Было жалко вечера, озера, от которого холодным цветом блестело лицо Прасковьи. Что-то случилось с ними. Им вдруг обоим не захотелось уходить. Сдерживало желание медлить, хорошо чувствовать друг друга, думать о своем желании и не стесняться его. На горе было тепло. Деревня уже стала затихать в сумерках. Прасковья оглянулась и посмотрела вниз, на озеро.
— На меня всегда страх с опозданием находит, — поеживаясь от позднего воспоминания, сказала она. — На хуторе раз ночевала. Свекор спал или не спал — не знаю. На топчане молчал. Я глаз не могу сомкнуть, лежу. Луна стояла. Слышу, кто-то шуршит у тына. Потом вижу, большая голова тын раздвигает. Я смотрю на нее, как вот на тебя. Луна, видно все. А он не боится ничего, протиснулся в лаз и вышел на середину. На земляном полу стоит, не шевелится. Волк! Лапы, не поверишь, как бадейки, и когти видно, пол-то земляной. Седой весь, в серебре, под луной хорошо видно. А глаза, как уголья под ветром. Я и не знаю, что со мной было. Взяла и сказала: «Что смотришь? Вон… под кроватью»… Он и послушался. Тронулся, подлез под мою кровать, взял мешок с салом и убежал. Не поторопился даже. Свекор тоже не спал, только лежал, как без языка. А тут всполошился: «Зачем ему сало показала?» Он злится, а я хохочу. Не удержусь, и все. Даже и сейчас не пойму, смеялась я тогда или плакала. Это от страха, наверное. Но это позже… А когда на волка смотрела — и не боялась.
Прошли через всю деревню не по дороге, а рядом с плетнями. Было совсем темно. От кофты Прасковьи шла нежная теплота. Сергею казалось, что Прасковья чувствует, как желанна она ему, как ждет прикосновения его рук, его решимости, Казалось, что ее голос и тихий смех — все было для него. Прасковья даже говорить стала с недоумением и испугом. От этого подступила сладкая слабость.
— Вот и пришли, — сказала Прасковья. — Не заметили, как скоро.
Она приостановилась у своих ворот. За оградой, под низкой крышей сеней, была наполненная холодным ожиданием темнота. Прасковья медлила в нее входить, будто знала, что она сейчас в ней исчезнет, темнота эта поглотит ее навсегда.
— Спят как… — удивилась она. — А будто все про меня знают. — Она смотрела на дверь. Говорить ей не хотелось. Прежде чем уйти, она с чем-то в себе прощалась.
А Сергей почувствовал, что он сейчас самое главное отдает кому-то. Даже не кому-то, а чему-то.