Самара от Ширяева всего пятнадцать верст: только обогнуть Самарскую луку, после Царевщины, за Козьими Рожками, а там скоро и Самара видна. И мы в продолжение лета часто ездили туда за покупками консервов, сушек, чаю, сахару и всего, что требовалось. Все это брали мы в магазине Санина.
Сложилось как-то так, что к вечеру, убирая кисти, палитры и прочее, мы всегда что-нибудь напевали. У Васильева был довольно звучный тенор, я подхватывал вторить, брат выводил высокие вариации на флейте; только Макаров, как истинный барин, в совершенстве оправдывал замечание Тургенева: «Нефальшиво поющего русского барина мы еще не встречали». Но Макаров умно держался: никогда не открывал рта для пения.
Особенно прижилась к нам песенка-романс «Поле росится».
— Посмотрите, — сказал кто-то, случайно взглянув в окно, — посмотрите!
Перед нашими окнами стояла уже порядочная кучка людей.
— А что, нравится? Хорошо мы поем? — спрашивает Васильев.
— А когда же, чай, нет, — отвечает мужик, — больно гоже. А что это, дозвольте спросить, ваше благородие, молитва такая? Вы какой веры будете?
— Что ты, что ты, какая же это молитва? Просто песенка.
— Гоже, гоже; а мы думаем: словно как в церкви поют. Известно, что мы знаем?
К этому заключению привело ширяевцев петое нами «Коль славен» и «По небу полуночи ангел летел».
Жизнь наша пошла мирно и плодотворно для нас.
В кустарниках, на Лысой горе, я впервые уразумел законы композиции: ее рельеф и перспективу. Растрепанный, чахлый кустарник на первом плане занимает огромное пространство картины; кокетливо, красиво он прячет за собою лесную тропинку, а великолепную группу деревьев второго плана делает фоном. Вот рельеф картины; а мы всё барельефы сочиняли в Академии.
Вечерами, за чаем, мы делились своими наблюдениями; спорили, острили и много смеялись. Конечно, запевалой был Васильев. Вечера еще были очень короткие, и мы старались раньше вставать. У меня был затеян этюд восхода солнца с Лысой горы на Ширяево. Его можно было писать только от пяти часов утра до половины седьмого.
Какая фантазия — эти дымы из труб! Они так играют на солнце! Бесконечные варианты и в формах и в освещении то раскинутых кисейным флером, то сгустившихся один над другим густыми облаками. Надо ловить: никогда мотивы не повторяются точь-в-точь.
Иногда вдруг туман приползет по Волге и станет стеною, закроет всю Курумчу, и ничего не видно на левой, луговой стороне. Во время этюда меня начинает удивлять постоянство мальчика-пастуха: он стоит передо мною на расстоянии шагов сорока, будто позирует мне, застыл, не шевельнется.
Надо его расспросить. Как жаль, я все ловлю дым и никак не мог удосужиться набросать мальчишку… Посмотрел на часы… A-а, мне пора к чаю; собираю ящик, бегу рысью, чтобы не опоздать, мимо пастуха.
— А что это ты тут стоишь? Ведь ты отсюда ничего не видишь!
Я разумею свою работу, которая была загорожена от него крышкой ящика.
— Больно гоже, — говорит пастушок.
— А что гоже? — не понимаю я. — На что же ты смотришь? Ведь не на меня: так что же гоже-то?
— А блестит, — говорит мальчик.
— А что такое там блестит? Ведь ничего, кажется, нет! — удивляюсь я, оборачиваясь.
— А вот эта крышка блестит, — указывает он на мой ящик, висевший уже на моем плече, на ремне.
Каково?! Его приковала к себе лакированная крышка ящика, блестевшая на солнце… Вот спектакль!.. Как они нетребовательны.
Еще издали, с горы, я увидел, что на крыльце Кириллыч углубленно чистил свои боты и сосредоточенно хокал на матовые пятна… Ну, значит, я не опоздал. А в тумане невидимкой и пыхтел и свистел подошедший, спрятанный туманом пароход, — очень смешны были звуки — так близко, как за стеной, в бане, звук мягко шипел. Все больше окрашивался туман молочным цветом. Наконец-то показался нос парохода, мачта с флажком. Туман рассеялся — о радость для всех пассажиров! — они узрели пространство и покатили смело. «Полный ход!» — отрубает капитан.
Вскоре мы научились сами себе мыть носовые платки и даже кое что из белья, если заказы из Самары не поспевали вовремя. Продовольствием и стряпней занялись Васильев с моим братом, после того как на пробу сварила нам обед солдатка Марья… Ничего в рот нельзя было взять! Стерлядей приносили нам вязанками, небольших, но свежих, и мы наслаждались стерляжьей ухой, подернутой янтарем.
Под нашими окнами к вечеру группа слушателей увеличивалась до толпы; это заставляло нас стараться не ударить лицом в грязь. Но страшно надоело. «Поле росится» мы уже запретили для себя. Пошла в Ширяеве слава и о нашей живописи, но не вдруг. Утром после чая я специально шел на берег охотиться на моих «Бурлаков».
Пройдя каменистым берегом выше Лысой горы верхней тропинкой, я поджидал барку с луговой стороны: здесь, на одной из отмелей, бурлаки складывали лямки, подбирали бечеву, садились, ложились в сладкой неге и свободе на палубе и иногда даже запевали. Мне все слышно сверху и видно, как на ладони.