На ходу, во время тяги лямок, я никогда не слыхал поющих бурлаков: это и неудобно и тяжело; особенно на местах быстрых, когда надо крепко упираться ногами, чтобы не сорвало назад.
Против чистой золотой косы-отмели я сижу на гористой стороне, мне слышен всякий звук и хорошо видны все фигуры и лица бурлаков на барке, идущей прямо к моему месту. Я это знал. Лежащие на палубе чаще всего занимаются туалетом: вынимают, кто откуда, металлические гребеночки и расчесывают свои запекшиеся, скомканные волосы; некоторые даже снимают рубахи, вытряхивают их и вешают проветривать.
— «Не шибко бежит, да бурлак-то лежит», — повторяют иные из них с удовольствием любимые изречения на плотах и во всех случаях спуска по течению реки на парусе.
Я спускаюсь навстречу тихвинке, на которой приближается команда из одиннадцати бурлаков с подростком-мальчиком, уполномоченным от хозяина, как я узнал после, доставить из Царевщины известь в Симбирск. Должен сознаться откровенно, что меня нисколько не занимал вопрос быта и социального строя договоров бурлаков с хозяевами; я расспрашивал их, только чтобы придать некоторый серьез своему делу. Сказать правду, я даже рассеянно слушал какой-нибудь рассказ или подробность об их отношениях к хозяевам и этим мальчикам-кровопийцам.
— Вы не смотрите, что он еще молокосос, а ведь такое стерво: как за хлеб, так за брань. Нечего говорить, веселая наша семейка, — жаловался почтенный старик в арестантской фуражке.
Но меня это нисколько не занимает: нет, вот этот, с которым я поровнялся и иду в ногу, — вот история, вот роман! Да что все романы и все истории перед этой фигурой! Боже, как дивно у него повязана тряпицей голова, как закурчавились волосы к шее, а главное — цвет его лица!
Что-то в нем восточное, древнее. Рубаха ведь тоже набойкой была когда-то: по суровому холсту пройдена печать доски синей окраски индиго; но разве это возможно разобрать? Вся эта ткань превратилась в одноцветную кожу серо-буроватого цвета… Да что эту рвань разглядывать! А вот глаза, глаза! Какая глубина взгляда, приподнятого к бровям, тоже стремящимся на лоб. А лоб — большой, умный, интеллигентный лоб; это не простак… Рубаха без пояса, порты отрепались у босых черных ног.
— Барин, а барин! А нет ли у те-е папироски?
— Есть, есть, — радуюсь я общению и знакомству. — Всем, кто курит, дам по папироске (я тогда еще курил). — Я оделяю всех на ходу, стараясь не испортить хода.
— А можно вот с этого портрет списать? — спрашиваю я.
— Патрет? Слышь, Канин, баит: патрет с тебя писать?! Ха-ха-ха!..
— Чего с меня писать? Я, брат, в волостном правлении прописан. — говорит обиженно Канин, — я не беспаспортный какой…
— Да ведь я недаром, — стараюсь я поднять свое униженное положение, — я заплачу.
— Слышь ты, баит: заплачу!.. А много ли ты заплатишь? — гогочут отпетые рожи, скаля зубы и уже готовясь к остротам в своих лямках.
— Да вот постоит часа полтора или два и получит двадцать копеек.
— Стало быть, на полкварты? Вишь ты!
Относи вперед! Вперед, живее! — командует с барки мальчик.
С тех пор как тихвинку на буксире двое дюжих гребцов на душегубке (лодчонке, привязанной у кормы каждой барки) уже отвели вглубь от берега, бечеву растянули на громадное пространство и только в конце быстро приспособленными узлами закладывали свою упряжь — потемнелую от пота кожаную петлю, хомут. Надо было сильно прибавить ходу… Но я иду рядом с Каниным, не спуская с него глаз. И все больше и больше нравится он мне: я до страсти влюбляюсь во всякую черту его характера и во всякий оттенок его кожи и посконной рубахи. Какая теплота в этом колорите!
— Так что же, можно будет нарисовать или написать с тебя портрет? — возобновляю я со страхом и боязнью, что что-нибудь помешает моему счастью, моей находке. Типичнее этого настоящего бурлака, мне кажется, ничего уже не может быть для моего сюжета.
— Да ведь мы сейчас в Ширяеве опять на барку сядем и перевалим к кургану, в Царевщину; нам сидеть некогда, — отвечает нехотя Канин.
— А оттуда назад? Ведь будете же опять с известью итти?
— Так что? Только во время обеда разве…
В Ширяеве, прежде чем переправиться в Царевщину, они стали обедать. Прежде всего черный котелок с дужкой повесили на треножник, собрали хворосту, развели костер и чего-то засыпали в котелок. Сварилось скоро. Все сняли шапки; мальчик принес по сходне на берег ложки, соль, хлеб, нож; все помолились на восток и, поджимая, кто как, ноги, сели кругом котелка, очень тихо и почтенно, долго ели, не торопясь. Окончив, они так же серьезно помолились и только тогда вступили в разговор.
— А ведь я знаю, — сказал один шутник Канину, — ведь это он с тебя «кликатуру» спишет, просит-то не даром.
— А нам покажешь? — загрохотали все.
— Я видел ведь: весь обед он все на Канина глядел да что-то в грамотку записывал, — пояснял наблюдательный бурлак.
— Ха-ха, быть тебе в кликатуре! — допекали Канина.