Французская республика была еще очень молода, и я, живя там в это время, удивлялся полной свободе от всех виз и паспортов, а были еще воочию все действия коммунаров: колонна Вандомская лежала еще в кусках через всю площадь Вандома, Тюильри — в развалинах, городская ратуша — здание такого же великолепия — тоже представляла лишь великолепные живописные руины, а между тем ни малейшей задержки нам, иностранцам, никаких обложений для погашения неслыханной контрибуции немцам.
Ко мне письма доходили даже из Чугуева, с безграмотными адресами, которые я сам не в силах был разобрать, — доходили; и нас уже знали, как всех граждан, — чудеса по сравнению с теперешним поветрием отсталой регистрации во всей Европе.
Вся страна представляла полную свободу веселья молодой жизни просвещенного народа.
Все это время у Владимира Васильевича было особо радостное настроение.
Одна печаль глодала его сердце: он часто обрывался мысленно на Мусоргского: «Ах, что это теперь с нашим бедным Мусорянином?!» Уже не раз Владимиру Васильевичу приходилось выручать своего гениального друга, опускавшегося в его отсутствие на самое дно. В самом деле невероятно, как этот превосходно воспитанный гвардейский офицер, с прекрасными светскими манерами, остроумный собеседник в дамском обществе, неисчерпаемый каламбурист, едва оставался без Владимира Васильевича, быстро распродавал свою мебель, свое элегантное платье, вскоре оказывался в каких-то дешевых трактирах, теряя там свой жизнерадостный облик, уподобляясь завсегдатаям типа «бывших людей», где этот детски веселый бутуз с красным носиком картошкой был уже неузнаваем. Неужели это он? Одетый, бывало, с иголочки, шаркун, безукоризненный человек общества, раздушенный, изысканный, брезгливый… О, сколько раз, возвратясь из-за границы, Владимир Васильевич едва мог отыскать его где-нибудь в подвальном помещении, чуть не в рубище… До двух часов ночи просиживал Мусоргский с какими-то темными личностями, а иногда и до бела дня. Еще из-за границы всех своих близких Владимир Васильевич бомбардировал письмами, прося известия о нем, об этом таинственном теперь незнакомце, так как никто не знал, куда исчез Мусоргский…
Подолгу просиживали мы тогда в Парижской библиотеке в отделе манускриптов и гравюр Рембрандта. Владимир Васильевич много срисовывал акварелью для своего издания «Славянский и восточный орнамент».
Как любил, ценил и знал Владимир Васильевич область летописей и манускриптов! В изданной переписке его с Мусоргским видно, какую услугу оказывал он гениальному музыканту в его либретто к «Хованщине». Да, Владимир Васильевич был истый рыцарь просвещения: так много безыменно служил он самым тонким, самым глубоким сторонам большого [чужого] творчества.
Тут же мы кстати отвели душу на гравюрах Рембрандта. Замечательное собрание редкостных драгоценных уник! Мы хорошо уже знали все гравюры Рембрандта по коллекции Дмитрия Александровича Ровинского в Петербурге. И вот пример: Ровинский, любитель, особенно обожавший Рембрандта, всю свою несравненную коллекцию держал в безукоризненном порядке, чистоте; и со всех шедевров сделал особое любительское издание (для немногих) артистически. В Экспедиции заготовления государственных бумаг гравюры были отпечатаны так, что не отличить от оригинала[258]
.Дмитрий Александрович показывал эти оригиналы сокровищ немногим друзьям своим с дрожью в руках, приглашая осторожно дышать, глядя на эти перлы, печатанные самим Рембрандтом.
Однажды Минский по своей характерной развязности стал толковать наобум про какие-то недостатки в рисунке у Рембрандта.
— Э-е! — оборвал его Дмитрий Александрович, — да этак я вам и показывать перестану.
Так преклонялся он перед этими сокровищами!
И вот в Париже, в Публичной правительственной библиотеке, эти же перлы, подаренные туда каким-то богатым любителем, теперь были глухо и глупо заклеены сплошь в какую-то (по типу) конторскую книгу крахмалом, гравюры вспухли волдырями, отчего изредка на их глубоких тенях образовались белые налеты, совершенно испортившие незаменимые уники. Вот оно, казенное хозяйство!..
Не было пределов возмущения этим варварством у В. В. Стасова. Он ценил старину, он берег манускрипты в Публичной библиотеке; а ведь эти отпечатки-уники стоили теперь по нескольку тысяч рублей (старый, потемневший листок небольшого формата — портрет доктора Ефраима Бонуса[259]
— был куплен Ровинским за 800 золотых рублей).Я давно уже поджидал Владимира Васильевича в путешествие, как мы условились, по музеям Европы. Наконец весною 1883 года мы тронулись в путь.
Вспомнить и записать здесь (спустя сорок с лишком лет) я могу только небольшие эпизоды…