Читаем Далекое близкое полностью

Так и мы с Владимиром Васильевичем застали Капитолийскую в том же повороте. Владимир Васильевич пришел в такой восторг, что сейчас же подхватил стоявший табурет кустода[261] и, воспользовавшись его отсутствием, поставил близко к богине табурет, вскочил на него и влепил Афродите страстный поцелуй. Она была как живая, ни малейшей рутины не чувствовалось в этом реальнейшем образе живой красоты.

Из мужских фигур он любил Мавзола Галикарнасского, Софокла, Эсхила, Зенона и даже Сократа. Вот каков был «атеист Аполлона», как назвали его наши академические профессора! [Нет, к античному искусству он не чувствовал ненависти], а ненавидел только установившиеся до рутины общие места в этом искусстве, — да и во всех искусствах. Например, ему был ненавистен Канова, и всердцах он называл его сладкие произведения пошлятиной, т. е. банальностью…

Но я должен торопиться: перед нами большая веха — Рембрандт; мы едем в Амстердам. Рембрандт стоял у нас на первом месте.

Когда мы подъезжали к Амстердаму, осуществлялась давнишняя мечта Владимира Васильевича — показать мне Рембрандта. Вижу, Владимир Васильевич глубоко и грустно думает. В его красивой фигуре и выразительных глазах каждое чувство выражалось пластично.

— Что это значит, Владимир Васильевич? Вами овладел какой-то роковой вопрос? Быть или не быть? — вкрадываюсь я.

— Да, — с глубоким убеждением говорит Владимир Васильевич. — Ведь я приближаюсь к своей любимейшей — к «Ночному дозору»…[262] Она мне живо представилась еще в прежнем музее, до реставрации. Собко[263] имел последние, самые подробные сведения: реставраторы нашли, что эта ночная картина была сначала написана солнечной. Воображаю, что это было! И Рембрандт всю ее переписал в ночную… А вдруг она вам не понравится? Ведь это, — не можете представить, — для меня было бы таким огорчением! Ведь мы, пожалуй, разошлись бы.

— Что вы это, Владимир Васильевич, ведь я ее очень хорошо знаю, эту вещь, по гравюрам и копиям: это вас Парижская библиотека все еще угнетает варварской наклейкой гравюр.

— Да! — возмущается Владимир Васильевич. — Не угодно ли? Какими волдырями налеплены у них офорты, прямо в книгу, особенно «Синдики»[264], да и многие другие. Вот варварство.

— Ужас, ужас, — говорю я. — Зато у Дмитрия Александровича особенно его любимый портфель шедевров, где Ефраим Бонус и другие. Ах, как мы там уютно засиживались у него!

И мы долго вспоминали милого Д. А. Ровинского, его издания, великие редкости.

В новом музее «Ночной дозор» был поставлен великолепно; можно было отойти далеко от картины, мы наслаждались (Владимиру Васильевичу не пришлось расходиться со мной). Но мы еще более сошлись на Франце Гальсе. [В музее] было собрано много еще не виданных нами творений этого мастера. Каждое утро в те дни, когда музей был открыт, мы стремились в наш рай. Потом ездили в Гаагу, чтобы увидеть «Урок анатомии» (превосходно скопированный у нас Харламовым[265]).

Голландия вспоминается мне как сплошной свет, тепло и веселье. И многолюдство, многолюдство!.. Так много детей и дам — невысокого роста блондинок, необыкновенно хорошеньких. Сквозь все небольшие площади нельзя было пробраться от живой кишащей массы людского плодородия, играющего разгула жизни. Владимир Васильевич казался великолепным среди этих лилипутов. В жаркие вечера он не надевал шляпы, его лысина торжественно блестела. Вспоминаю, что даже в прохладные дни осени он часто ходил, сняв шляпу. Несмотря на густую копну волос, моя голова зябла даже под шляпой, а Владимир Васильевич поминутно снимал ее, ему было жарко… То же он делал и в Италии, в самые знойные дни, когда я, боясь солнечного удара, не смел ступить без шляпы с высокой тульей.

Мы неслись к Парижу. Владимир Васильевич обожал Париж; он верил только в республики, был убежден, что только у республиканцев возможны свободные искусства, естественно вытекавшие из потребностей народа, освободившегося от произвола властей, поощрявших лишь те направления в искусстве, которые поддерживают абсолютизм монархии и торжество клерикализма.

Мне привелось быть свидетелем невообразимого восторга Владимира Васильевича перед любимым Парижем. Он привскакивал на сиденье извозчичьей пролетки, особенно его восхищали кружева, как называл он решетки балконов, оглядывался во все стороны, вскрикивал, вздыхал и не переставал говорить, громко выражая свою радость, со слезами восторга. Париж он знал давно и в совершенстве.

Мы поселились на Итальянском бульваре в гостинице, на самом верху, где на большом балконе были поставлены для Владимира Васильевича письменный столик, кресло, и уже с пяти часов утра, в одном белье, он сидел и писал свои статьи и письма, — писем он писал много, любил писать, любил и получать. Мы не пропускали случая справляться на posterestante, и Владимир Васильевич получал массою.

Перейти на страницу:

Похожие книги

12. Битва стрелка Шарпа / 13. Рота стрелка Шарпа (сборник)
12. Битва стрелка Шарпа / 13. Рота стрелка Шарпа (сборник)

В начале девятнадцатого столетия Британская империя простиралась от пролива Ла-Манш до просторов Индийского океана. Одним из солдат, строителей империи, человеком, участвовавшим во всех войнах, которые вела в ту пору Англия, был стрелок Шарп.В романе «Битва стрелка Шарпа» Ричард Шарп получает под свое начало отряд никуда не годных пехотинцев и вместо того, чтобы поучаствовать в интригах высокого начальства, начинает «личную войну» с элитной французской бригадой, истребляющей испанских партизан.В романе «Рота стрелка Шарпа» герой, самым унизительным образом лишившийся капитанского звания, пытается попасть в «Отчаянную надежду» – отряд смертников, которому предстоит штурмовать пробитую в крепостной стене брешь. Но даже в этом Шарпу отказано, и мало того – в роту, которой он больше не командует, прибывает его смертельный враг, отъявленный мерзавец сержант Обадайя Хейксвилл.Впервые на русском еще два романа из знаменитой исторической саги!

Бернард Корнуэлл

Приключения