С этим Гиоргом оказалось немало хлопот. Тамбовская ссылка князя чуть не загубила и его жизнь. Но потом Александру Гарсевановичу все же удалось вызвать Гиорга в Петербург, показать его рисунки Венецианову, Тропинину, с их помощью устроить юношу к Брюллову
[37].— Да, и еще важнейшая новость! — Александр Гарсеванович посмотрел на дочь, словно говоря: «Видишь, как я сегодня щедр на подарки!» — К нам прибывает Михаил Лермонтов… Выслан за то, помнишь, стихотворение — вызов убийцам поэта, что я тебе читал:
А! Какая сила! Крик сердца! Так может написать только бесстрашный человек, преданный русской музе. Стихи эти — подвиг, удар в набат!
Помяни мои слова, он — великий поэт. Я почувствовал это еще в Петербурге.
После своей тамбовской ссылки Александр Гарсеванович встречался у Ахвердовой с ее родственником, Михайлом Лермонтовым, даже сдружился, читал отрывок из своего очерка: то место, где обличаются беззакония царских чиновников в Грузии. И позже, словно в благодарность, Михаил прочитал Александру Гарсевановичу только что родившиеся строки драмы «Маскарад»:
…Двадцатидвухлетнего корнета лейб-гвардии гусарского полка Лермонтова за стихотворение «Смерть поэта» сначала арестовали, а затем, по высочайшему повелению, перевели из гвардии на Кавказ, в Нижегородский драгунский полк.
Стихи, которые декламировал Александр Гарсеванович стали известны Тифлису еще до приезда сюда Лермонтова. В дом к Чавчавадзе, находившемуся в трауре по Пушкину, их принес князь Александр Иванович Одоевский, «милостиво» переведенный на Кавказ совсем недавно, уже после того как он отбыл почти весь срок назначенной ему каторги.
Неторопливо сняв с худых плеч грубую солдатскую шинель, Одоевский радостно блеснул близорукими, восторженными глазами:
— Наследник Пушкину нашелся! Не сломить им поэтическую гвардию!
Немного сутуловатый, как почти все очень высокие люди, Одоевский в свои 35 лет сохранил непосредственность, какую-то детскую способность открыто выражать чувства. Поразительным казалось, что сибирская каторга не уничтожила его нежный румянец, не погасила живых глаз, не загубила курчавые каштановые волосы.
Не раз, глядя на Александра Ивановича, Нина силилась представить, как читал он лекции своим товарищам там, в сибирских казематах, как писал: «Из искры возгорится пламя…» А до Сенатской площади повторял: «Умрем, ах, как славно мы умрем за родину!» Муж отзывался о нем восхищенно: «Клокочущий ум».
«Моему Сандру теперь сорок один», — думала Нина. Всегда, когда Одоевский приходил в их дом, она не скупилась на ласковые слова для него, старалась приветить и отогреть. И в тот раз, когда он принес лермонтовские стихи, Нина сказала, словно руку его погладила:
— Ну разве сломишь такую гвардию?
Он смущенно покраснел, казалось, устыдился громкой фразы, посмотрел на Грибоедову, будто извиняясь. В этом взгляде бесхитростных, с длинными ресницами, синих глаз было что-то беззащитное.
Нина улыбнулась ободряюще:
— Не отпущу вас… мы сейчас будем обедать..
— А мне и не хочется уходить, — стеснительно признался Александр Иванович.
Во время обеда лицо Одоевского вдруг просияло. Он выпрямился, прислушиваясь, прищурился, словно вглядываясь вдаль.
На улице чей-то молодой голос распевал по-грузински стихотворение «Роза и соловей»,
;переведенное Александром Гарсевановичем. Видно, Одоевскому было невыразимо приятно, что его песня обрела жизнь.Все в доме улеглись. Наступила тишина, и Нина ушла в свою комнату в дальнем крыле дома. Здесь она после шумного дня оставалась с Сандром. Он смотрел с портрета на стене, подзывал к подаренному им фортепьяно «Блондель»
[38].Никто никогда не слышал от Нины жалоб на свою судьбу. На людях ровная, спокойная, приветливая, вечно озабоченная делами других, она, казалось, смирилась с вдовьей долей, не роптала на нее.
Но жажда ласки, но память тела…
Их любовь была и чувственной, когда без остатка растворялись друг в друге, в блаженстве, доходящем до исступления.
…Но в часы, когда она оставалась наедине с собой, скрытая от людских глаз, на нее обрушивалась смертная тоска, и Нина вновь и вновь спрашивала: «Для чего пережила тебя любовь моя?»
…Тихо, едва прикасаясь пальцами к клавишам, стала Нина играть: сначала вальс и меланхолические этюды, написанные мужем, потом что-то свое и наконец любимую песню «Черный цвет», переведенную для нее отцом на грузинский язык.
Песня эта как нельзя лучше отвечала ее настроению, особенно последние строки, дописанные Александром Гарсевановичем: