Умерла сумасшедшая осень, прошла сонная зима, ветреная весна, и закончилось лето. За это время те брошюры, посланные им с того света, доконали меня. Я твёрдо решила: пора закрыть гештальт. Не слишком ли? – бегать за Ним двадцать лет, чтобы сказать, как он мне безразличен! Я надела платье, это редко бывает, потому что в джинсах и кроссовках удобнее, платье потянуло за собой туфли на каблуке, я в них выше и стройнее выгляжу, ну раз платье, то пришлось накрасить глаза, естественно и губы, крашусь я только по большим праздникам, сегодня как раз такой, сегодня я, наконец, развяжу все узлы (постараюсь развязать); распустила волосы, они у меня почти до талии, если поглядеть сзади, то пионерка, а спереди – очень решительная дама со страшной как смерть собачкой подмышкой.
… вдохнуть в последний раз пыльный воздух захламлённой комнаты, и не в заплёванный лифт с мутным зеркалом, а через ступеньку по пыльной замызганной бетонной лестнице, задержав дыхание, чтобы не отравиться запахом старого подъезда, сбежать вниз и по шершавому асфальту дойти до метро, потому что только там самый лучший сквозняк забвения, в котором чувствуешь полную свободу, где никому ни до кого нет дела, о-о, как это сладко – стереть в отражении стеклянной двери вагона один за другим свои признаки: цвет глаз, линию бровей, изгиб и объём губ, чтобы из тёмного полированного льда, за которым мелькают огни и ползут пыльные змеи кабелей по стенам тоннеля, чтобы из отражения на тебя посмотрела незнакомка … ты кто? Выйти на незнакомой станции, где никогда не была, и брести неузнанной незнамо куда …
… Я сжимала в руке лезвие несуществующего ножа, чтобы боль от пореза отвлекала от нестерпимой боли в сердце, и повторяла как заведённая: «Табиатро ичтиод кунед», почему-то от этого становилось легче. Я брела в сумерках, которые были разлиты не только снаружи, словно тёмная вода, но и внутри меня тоже по самое горло стояла тьма, которая хлынула бы через край, если бы я произнесла хоть звук, поэтому несла себя очень осторожно, будто была древним сосудом из неизвестного курганного захоронения, чьё обожжённое глиняное горло украшено по внешнему краю костяными, белыми и блестящими зёрнышками-бусинами, усаженными сильными руками гончара часто, без промежутков. Во рту – железистый, солоноватый вкус крови, она идёт горлом, горлышком кувшина – не расплескать бы, а в ушах гремит беззвучно-оглушающе чей-то вой: «ТАБИА-А-АТРО ИЧТИО-О-ОД КУНЕ-Е-ЕД». Это за рядами гладких костяшек ревёт, скулит, плачет вспоротый, разодранный зверь, которого я стеснялась выпустить наружу, а держать его внутри было страшно – этак он сожрёт все внутренности (уже сожрал?), и кровавая жижа поступит к скрипящим, сжатым изо всей силы зубам.