Я чем дальше тем больше не находил себе места. Рядом с нами, с нашей наукой, искусством, необъятными архивами, могучей промышленностью, почти сказочной хирургией и всем прочим — рядом с этим существовало то, чему сразу даже не мог найти названия. Какое же это зверство: взять живого человека и выдрессировать его для удовлетворения своих потребностей, которые мы и сами не считаем возвышенными, — превратить в сексуальный унитаз, и только в этом видеть смысл и оправдание его существованию среди нас! Лишить его права распоряжаться собой — превратить в вещь, в неодушевленного робота. Не помочь им, а усугубить их отставание в развитии.
Почему? Зачем? Из-за того, что нам, интеллектуально полноценным, это упрощает существование? Но — разве интеллект оправдывает жестокость? Да и что он такое, наш интеллект? Что удалось открыть, совершить в наше время?
Все по мелочи, ничего крупного: усовершенствуем, дорабатываем, вылизываем открытое до нас. Интеллектуальные пигмеи! Из всех наших потуг ничего не получится. И у меня самого — тоже!
Меня мучило лихорадочное чувство необходимости немедленно найти выход из всего существующего и уверенность, что все пропадет, если я его не найду, и сразу же за ним ощущение полного бессилия, абсолютной неспособности что-то решить, сделать. Выхода никакого не было — только безысходность. Казалось, я один — и только я виноват во всем, виноват больше кого-либо. Мысль уйти совсем, разом от всего избавиться, возникавшая последнее время, появилась снова, и в этом виделся единственный возможный выход для меня. «Не хочу больше!» — кричало все во мне.
В комнате светился только аквариум с рыбками. И я вдруг решился, ударил кулаком — с такой силой, что сразу разбил толстое стекло. Забились в луже красавицы-рыбки. Рука была сильно разбита и порезана. Не обращая на это внимания, я схватил большой осколок, но в тот же момент она вцепилась мне в руку, всей тяжестью повисла на ней.
— Ой, миленький, ой, не надо!!! — кричала она.
Пытаясь вырвать руку, я порезал ее осколком, но она все равно не отпускала. И когда я толкнул ее так, что она, отлетев, упала и сильно стукнулась головой, почувствовал, что уже больше ничего не смогу сделать. Посмотрев на окровавленную руку, отшвырнул стекло.
Доплелся до ложа, упал. Меня трясло. Она подошла, села рядом, положила мою голову на свою грудь и, крепко обхватив ее окровавленными руками, долго плакала. Я с трудом дышал. Слышал иногда, как она, всхлипывая, бормочет: «Ой, миленький!», «Плохо как!», «Рыбок тоже жалко!». Так и просидели до самого утра. Руки у нее были все в жутких порезах.
Утром она уехала. А ко мне скоро приехал врач: должно быть, ей пришлось объяснить причину порезов. Он отправил меня в клинику. Это было срочно необходимо: выхода для себя я по-прежнему не видел, и самоубийство казалось мне неизбежным.
…Меня вылечили. Я снова хотел жить, работать. Вернулся к себе.
Хотел увидеть ее, поблагодарить. Но когда ее вызвал, на экране появилось: «Ее больше у нас нет».
Сумел связаться с их заведующей-сексологом, которую они называли воспитательницей. Она спокойнейше сказала мне, что Ромашка больше у них не живет, — но что мне незачем огорчаться: есть еще несколько таких же гурий. И все.
Так ничего не смог узнать: перевели ли ее инструктором к молодым гурио, или, может быть, из-за обезобразивших ее порезов она стала профессионально непригодной — и, значит, была умерщвлена.
Эта мысль долго преследовала меня. Но потом, постепенно — я забыл. Как будто это случилось вовсе не со мной. Не понимаю даже, как сейчас смог все так отчетливо вспомнить. Увидел, как этот скот, плантатор, обращается с рабынями, и… Вот так!
Они молчали, пораженные рассказом. Лал сидел, не видя ничего перед собой, положив на стол сжатые кулаки. Губы у Эи дрожали.
— Расстроил я вас. И пир испортил. Ну, ладно: больше сегодня об этом ни слова.
— Нет, Дан, погоди, — поднялся Лал. — Помянем ее.
Он поднял свой кубок:
— Вечная ей память!
Они встали и выпили молча.
— Да, ты совершенно удивительный, Дан. Совершаешь величайший переворот в физике, а по пути получаешь доказательство социальной теоремы о подлинно человеческой сущности неполноценных. Тебе верит и рассказывает о себе гурия. Я — специально ими занимась — не мог узнать ничего подобного. Гурии молчали, а заведующие-сексологи отвечали, что этого не следует касаться.
— Лал, прости — я больше не могу об этом говорить.
Он ушел в рубку. Они продолжали сидеть у стола, не произнося ни единого слова и так и не притронувшись к еде. Из рубки доносились мрачные звуки начала Шестой симфонии Чайковского.
… Под утро Эя, так и не сумевшая заснуть, сменила Дана.
— Лал спит?
— Не уверена.
— А ты — спала?
— После твоего жуткого рассказа?
— Лал понимал это уже давно.
— А я как-то раньше об этом совсем не думала.
— Не ты одна. Каждый из нас слишком погружен в свою работу, остальное мы почти не видим. Нужен такой, как Лал, видящий все сразу. И не способный быть равнодушным.
— Для меня это пока так сложно.
— Ничего: он не торопит нас.
— Иди отдыхать, Дан.
13