Даниэль ухмыляется во всю заплывшую физиономию.
«Придется вступить!»
«Подожди, — отвечаю, — поосторожней на поворотах, — или что-то в этом духе, решил на всякий случай еще чуток поартачиться. — Сперва надо привести себя в человеческий вид, — говорю. И собираюсь сходить за мылом, пластырем, шнансом. — Я сейчас вернусь».
Он лежит в соломе, как общипанный петух, но улыбается. Тоже, небось, рад, думаю, что концерт окончен.
Захожу в дом. Зову Хильду. Пусть ее поиграет в самаритянку, залепит пластырем ссадины, это для нее наверняка будет кое-что значить. Зову Хильду.
«Я тут», — жалобно пищит она, стуча изнутри в дверь. Ты не поверишь, Густав, старик ее запер.
— Ужасный был день, — вздохнула Хильда. — Всегда ужасно, когда мужчины схватывались друг с другом, снова и снова...
— Но, лапочка, — перебил жену Макс, — я же как раз рассказываю, как все чуть было не обернулось добром. Слушай, Густав. Так вот. Выпустил я, стало быть, Хильдхен, она с плачем падает мне на грудь, по-прежнему на ней черная шляпка, вуаль на голове, я осторожненько вытаскиваю шпильки из волос, а это не так-то легко; тюль изорвал в лохмотья, целую свою несчастную Хильдхен. Все хорошо, говорю, жив он, пощипан только, прихвати аптечку. Она так и сделала. Я взял бутылочку пшеничной, подбегаем к хлеву и видим: перед Даниэлем стоит мой тесть. Верно, думаю, хочет парня задобрить, из-за драки. Старик, поди, струхнул, и не без причины, — в его время суд не больно-то церемонился: кто оскорбил представителя власти, мог спокойно рассчитывать на пару годиков.
Старик, значит, стоит перед Даниэлем. Гляжу — парень застегивает рубаху, медленно-медленно, одну пуговицу за другой, надевает куртку — тщательно так, отодвигает старикана в сторону, пристально смотрит на меня и, помолчав, говорит:
«Возьми председательство на себя. Я уеду из Хорбека», — и, ей-богу, сплюнул мне под ноги. Хильда, добрая душа, вцепилась ему в плечо:
«Не уходи так!»
Он в сердцах стряхнул ее руку.
— Да-да, — отозвалась Хильда. Она сложила руки на коленях и вертела на пальце обручальное кольцо. Она носила его почти двадцать лет, и кольцо уже слегка потерлось. — Так оно и было, я помню. Он крикнул: «Что вы за люди!» — и ушел со двора, согбенный, точно древний старик... — Хильда подняла голову: — Я так и не поняла, почему он уступил тебе место, Макс.
— Я и сам сперва не мог понять, — сказал Штефан, — но еще той же ночью выяснил: некто держал Друската в кулаке, имел что-то вроде документа, датированного апрелем сорок пятого. Там написано, что Друскат выдал эсэсовскому военно-полевому суду в Хорбеке беглого поляка и что за это его наградили Железным крестом. Нацистская печать, подпись, вне всякого сомнения, подлинная.
Хильда недоверчиво улыбнулась.
— Ночью, когда мы сбежали, якобы все и случилось.
— Не верю! — тряхнула головой Хильда.
— Спроси у отца. Документ был у него. Пойми же, Хильда, твой отец шантажировал Даниэля: либо исчезнешь из Хорбека, либо бумажонка попадет к властям.
Муха жужжала в комнате, кружила над увядшим букетом. Гомолла потер пальцами веки, как человек, которому пришлось снять очки, потому что заболели глаза.
— Теперь вы знаете.
Штефан не сводил глаз с жены. Она съежилась на краешке кресла, облокотясь на колено и закрыв лицо руками. Потом наконец подняла голову, очень медленно, и поверх кончиков пальцев посмотрела на мужа.
— Вы все знали, отец и ты... Знали и воспользовались. Боже праведный!
Она хотела встать с кресла, казалось, это было для нее бесконечно трудно. Штефан вскочил, пошел к ней, раскинув руки, но Хильда отвернулась, подняла руку, словно отстраняя нечто мерзкое:
— У меня такое чувство, словно ты опять ударил меня в лицо.
— Хильда!
Она поднялась, неверными шагами подошла к стулу, схватилась, ища опоры, за спинку и сказала бесцветным голосом:
— Мне так стыдно.
Ни слова больше, ни взгляда на Гомоллу, на Макса, она даже дверь за собой не закрыла, выйдя из комнаты.
Штефан не посмел пойти за ней. Ее поведение не удивило его. Он предчувствовал: Хильда расстроится или растеряется, услышав его признание-исповедь, он думал, она заплачет или беспомощно затихнет, Макс знал свою «милую растяпу», как он называл ее в юности. Он был готов ко многому. Но Хильда не заплакала, а в присутствии Гомоллы точно с отвращением подняла руку, чтобы отстраниться от мужа. Он чувствовал себя неверно понятым, был глубоко обижен и не мог в этот момент предположить, что произойдет через четверть часа. Хильда впервые примет решение — ничего необычайного для женщины, в общем-то. И все же, если бы кто-нибудь заранее сказал Штефану, что́ произойдет, он бы громко расхохотался в ответ.
Мужчины уже некоторое время стояли во дворе на солнцепеке; они не разговаривали, каждый думал о своем. Штефан изредка мрачно поглядывал на двери дома. Наконец Гомолла нарушил молчание:
— Что же дальше? Поедет она с нами в Альтенштайн или нет? Может, выяснишь?
Штефану не понадобилось ничего выяснять: он увидел, что Хильда открыла дверь.
— Вот же она!
«Ну ладно! — подумал он и знаком позвал Гомоллу к машине. — Поехали!»