7. В отношении арестованных, которые упорно сопротивляются требованиям следствия, ведут себя провокационно и всякими способами стараются затянуть следствие либо сбить его с правильного пути, применяются строгие меры режима содержания под стражей»456.
Но существовали и неписаные правила, отработанные изуверские приемы. В МГБ умели ломать даже приготовившихся к сопротивлению. Андрееву пришлось, может быть, тяжелее всех. Не только потому, что на него, как на главу заговора, навалилась вся чекистская сила. Он мучился тем, что стал виновником «жизненной катастрофы», страданий и гибели окружавших его. «…Самый тяжелый период моей жизни – 48-й год, время первого следствия, протекавшего в ужасающих условиях и доведшего меня до состояния глубокой депрессии. Не дай Бог даже врагу испытать что-либо подобное»457, – признавался он. Видимо, в эти месяцы с ним в камере оказался студент-филолог Михаил Кудинов458. Позже, в Джезказгане, он неодобрительно рассказывал солагернику, как, «придя с допроса, Даниил, прохаживаясь по камере, старался вспомнить, кто еще слушал его роман», а на предупреждения, что «эти воспоминания будут дорого стоить», отвечал, что «его долг говорить правду»459.
Мог ли он промолчать? Всегда терявшийся перед необходимостью говорить неправду, не готовый к сопротивлению, Андреев был буквально истерзан следователями, умевшими потрошить и закаленных борцов подполья. Но что он мог рассказать, чего здесь не знали? Речь шла лишь о подтверждающих признаниях. В конце концов Андреева заставили признать, что он организатор террористической группы. Еще проще добились показаний от его жены, которую досужая молва и простодушность собственных рассказов сделали едва ли не главной виновницей всего дела. Она писала об этом:
«Следователь звал меня по имени-отчеству, читал мне стихи. Он говорил:
– Алла Александровна, пожалуйста, расскажите, как такие люди, как вы, как те, другие, кто сейчас арестован, вы, русские люди, смогли дойти до такой вражды к строю своей страны, к тому, как живет наша Родина. Мы же хотим понять, что думает интеллигенция, мы хотим быть вместе с вами, но от нас все шарахаются. Нам никто ничего не рассказывает.
Я, дура, рассказывала. Больше года. И еще вот что важно. Я не могла забыть, что передо мной сидит и ведет допрос такой же русский человек, как я. Это мое чувство использовали, как ловушку. <…>
Следователь был очень спокоен, он записывал все, что я говорила: свои вопросы, мои ответы. Потом давал мне прочесть эти листки. Я читала, удивлялась и спрашивала:
– Ведь я же не так сказала. Вы иначе написали, чем я говорила.
А он отвечал:
– Алла Александровна, понимаете, есть, так сказать, бытовые формулировки. Я же обязан нашему разговору придать юридическую форму»460.
Этот следователь – Иван Федорович Кулыгин. Он добродушно рассказывал подследственной, как его, студента Лесотехнического института, сибиряка, по комсомольскому призыву направили на работу в органы. Отказываться нельзя. Выглядел следователь лощено, даже с неким оттенком интеллигентности. Мог ввернуть фразу о литературе. Беседовал спокойно, добродушно улыбался, рассказывал о маленькой дочке. Уже потом Андреева с удивлением узнала, как тот же Кулыгин на допросах неистово материл Ивашева-Мусатова.
Позже она характеризовала свое, и не только свое, поведение на следствии как глупое и «детское, чтоб не сказать больше». Это понимали все, прошедшие «дело Даниила Андреева». В 1956-м Шелякин писал ей из Сыктывкара: «Мне достаточно известен характер вымученных у Вас показаний, долженствующих, по замыслу следствия, доказать причастность мою к тем фантастическим преступлениям, на выдумывание которых было потрачено 17 месяцев и тонны бумаги»461.
Но знавшие о поведении жены поэта на следствии понаслышке или только с ее слов, судили беспощадно. Арестованная в 1948-м во второй раз Нина Ивановна Гаген-Торн, встретившаяся с Андреевой в лагере, передавала ее простодушные рассказы не только без снисхождения, но и с возмущенным комментарием:
«Неужели искренне восхищалась следователем? Утверждала, что понимает необходимость социальной борьбы, сообщила:
– Мы с ним сумели договориться, он убедил меня во многом: мы были не правы в своем скептицизме к советской власти.
– Ну, в чем же он вас убедил?
– Что растет иная культура. Такая, которая создала новую интеллигенцию, других убеждений, но понимающую то, что дорого нам. Он говорил: “Мы с вами политические противники, но это не значит – враги. Вы жили в московской интеллигентской ячейке, не зная жизни и стройки страны. Вспомните, что мы, коммунисты, выиграли войну с великими жертвами, и поймите необходимость бдительности. Имейте мужество говорить прямо, если у вас есть разногласия с нами!” И я поняла, что он прав! – воскликнула Алла, гордо подняв голову. – Следователь мой, во всяком случае, культурный человек. Вставал, когда меня приводили на допрос, предлагал: “Садитесь, пожалуйста, Алла Александровна”. Я сказала, что верю в Бога, в роль христианства. Он цитировал Блока: “Инок шел и нес святые знаки…” <…>