«Локтев грубо и откровенно предложил перевести Ольховского на опытную станцию в Николаев. Слушая Локтева, он спрашивал себя, по какому праву этот угрюмый недоучка, с мертвенным, каким-то прошлогодним лицом, никогда ничего не создавший и не способный создать, сидит здесь и распоряжается судьбами таких людей, как Ольховский? Он был твердо уверен, что Минаев сделает так, как хочет он, Локтев. Откуда взялась у него эта гнусная уверенность?
… Все то, что предлагал Локтев, было подло, насквозь подло, но Минаева поразило другое — Локтев, по крайней мере, говорил то, что хотел. Локтев и Ольховский. Все остальные люди, связанные с этим делом, — все они думали одно, а говорили другое. Все, начиная с самого Минаева и кончая его референтом. Каждый из них по-своему лицемерил, лгал, и, вероятно, поэтому Локтеву можно было уже не лгать.
«Какой подлец! — с ненавистью думал он, глядя в пустые глаза Локтева. — Гнать его в шею из горкома! Не то что из горкома, из партии надо гнать таких. Злобное ничтожество. Ведь если его выгнать отсюда, его даже в продавцы не возьмут». Чем сильнее он ненавидел и презирал Локтева, тем спокойнее он отговаривал его, а когда Локтев стал настаивать и угрожать, он попросил отложить вопрос на несколько дней. Трезво оценив всю сумму неприятностей, которую способен причинить ему Локтев, он надеялся в Москве заручиться поддержкой.
— Только ты не тяни, — сказал Локтев, прощаясь. — Сам писал, что Ольховский — склочник. Надо очищать институт, оздоровлять атмосферу.
«Ах какая сволочь!» — подумал Минаев и крепко пожал руку Локтева».
«Нашел свою запись 1957 года: «Наш советский строй учит людей мечтать, это оплодотворяет советскую науку. Наука капитализма хиреет, не имея будущего. Капитализм сковывает воображение ученого, воспитывает в нем трусость ума…»
И далее в таком духе. Писал убежденно, не сомневаясь, что это так и есть. Был 1957 год. Уже после XX съезда я считался либералом, да что там — меня уже прорабатывали, кто-то требовал выслать из страны вместе с Дудинцевым, Яшиным, а я, оказывается, твердил свою правоверную молитву».
«Меня приняли в Союз писателей в 1956 году. Я был пришлым. Поначалу меня пригрели фронтовики: Дудин, Орлов, С. Давыдов, Д. Хренков, были там бывшие танкисты — Аквилев, В. Курочкин, был Герман Гоппе, Глеб Пагирев, ребята, порядком изувеченные в боях. Но почему-то память о войне меня в те годы тяготила. Хотелось бы от нее отдалиться. Я долго пребывал в Союзе сам по себе. Я вижу себя в ресторане Союза, ходит этот парень между столиков, не знает, куда присесть. Всюду свои компании, идет свой треп. Однажды его пригласили. Там сидели Ольга Берггольц, Юрий Герман, Леонид Рахманов, Владимир Орлов, Евгений Шварц и Михаил Слонимский. Усадили. Это было как бы признание. Он был допущен. Почему он придавал этому такое значение? Да потому, что у них был свой счет. Значит, достоин. Еще важнее для него тогда было то, что они представляли Храм, жрецы Храма литературы, для них литературное дело было служением. Да, был еще, кажется, Юра Макогоненко. Понятие «писатель» означало нечто возвышенное — так он воспринимал этих людей. Независимо от таланта, успеха, положения, нет, они ценили именно бескорыстное, чистое служение литературе».
«В Союзе писателей я чувствовал себя белой вороной. Люди здесь знали Горация, Пруста, Лажечникова, Тагора. Писателей новейших, древних, японских, они выскакивали среди разговоров, их цитировали: «Как сказал Глеб Чепонский», «Помните старика Шекра у Стерна, как там заводят часы?» Я не помнил ни старика, ни Стерна. Почитать их всех, как-то соответствовать было дело безнадежное. Не догнать. Даже классиков и тех не осилю. Вдруг мне пришло в голову: «А Пушкин ведь не читал Достоевского? А Достоевский Чехова не читал, а Чехов Шолохова — и что с того?» Соображение сие сильно утешило меня».
«В 1953 году через дом от ленфильмовцев возвели высокое, по тем временам даже эффектное, здание писательского дома. Квартиры здесь распределяло руководство Союза писателей. В июле 1955 года Борис Эйхенбаум рассказывал в одном из своих писем: «У нас — совершенная кутерьма и «суматоха» (как выражается у Пушкина гробовщик Адриан Прохоров — и по той же причине): мы переезжаем на новую квартиру, в новый писательский дом, на Малой Посадской улице (у Кировского проспекта). У нас будет чудная квартира во втором этаже, три комнаты, четыре стенных шкафа, кухня с окном и мусоропровод (общий со Шварцами, которые будут рядом)».