В облике Данте, каким тот представлялся внутреннему взору Карлейля, Блока привлекало противоречивое слияние суровости и сострадания. Недаром он еще в юности писал: «Мышление антитезами неудовлетворительно, пропадает очень много тонкостей» (V, 47). Читая Карлейля, он подчеркивал: «Кроткая эфирная душа смотрит на вас так сурово, непримиримо резко, нелюдимо, точно заточенная в толстую глыбу льда!»[842]
Блок соглашался с Карлейлем, утверждавшим, что человек, не знающий суровости, не может знать также, что такое жалость[843]. В его внимании к этой стороне личности Данте было немало сокровенного, пережитого[844]. Замечание Карлейля (оно верифицируется терцинами «Комедии») «Я думаю, что если сердце мужчины питало в себе когда-либо жалость столь нежную, как жалость матери, так это было именно сердце Данте»[845] можно было сделать и по поводу Блока. Это подтверждает и дневниковая запись Андрея Белого. «Блок, – отмечал он, – последние годы перешел в категорию тех, кого я определяю, как „угрюмые люди“. Но „угрюмые люди“ не те, кто угрюм в своем ядре, а те, кто таят в себе как раз противоположное: в Блоке затаился нежный, ласковый, несколько беспомощный ребенок…»[846] Вероятно, в свидетели правоты Белого можно призвать всю жизнь и все творчество Александра Блока.Творчество Данте служило для него внутренним каноном. В конце жизни, готовя последнее издание «Стихов о Прекрасной Даме», Блок намеревался по примеру «Vita Nuova» сопроводить стихотворения комментарием, поясняющим их ноуменальный смысл. Между этой книгой и поэмой «Двенадцать» лежал путь, который Блок начинал как пророк, обладатель сокровенного знания. Обращаясь к Л. Д. Менделеевой, он писал: «…глубокую тайну,
Утрата ценностных ориентиров была, в частности, вызвана характером взаимоотношений с Менделеевой, не желающей оставаться предметом мистических переживаний. Для Блока наступила пора раздвоенности между «человеческой влюбленностью» и прозрением в земной женщине Лучезарной Подруги, которую однажды он назвал, пытаясь превратить онтологический миф в значащий символ, «жизнью прекрасной, свободной и светлой» (VI, 434). Раздвоенность повлекла за собой «падения» и «измены», знавший когда-то «нечто большее, чем искусство», уступил место художнику, открытому трагическим противоречиям. Началось нисхождение в ад. Отсылая читателя к словам Блока, высказанным им в программной статье «О современном состоянии русского символизма», «Искусство есть Ад», Вяч. Иванов объяснял инфернальные муки поэта внутренним разладом между «пророком» и «художником». Он свидетельствовал, что в сознании его единоверцев и единомышленников (младших символистов.
В 1917 г., после окончания работы над изданием трехтомника стихов, названного „Трилогией вочеловечивания“, Блок записал: „…утвердив себя как художник, я поплатился тем, что узаконил, констатировал середину жизни“, „Середина жизни“, явившаяся для Данте не только началом его запредельных странствий, но и констатацией греховности, заблуждений, обрела у Блока сложную многозначность. Она стала символом того этапа пути, на котором он „пал“, „изменил“ (VII, 163), не смог остаться Мастером, пророком, ощутив в некогда восторженном сердце „роковую пустоту“. В то же время „середина жизни“ означала у Блока итог человеческого и творческого пути, где „нет исхода“, „нет конца“, явленных и обещанных в юности Прекрасной Дамой. Через год он подготовил „Изборник“ своих стихов. Последнее стихотворение в книге заканчивалось вопросом, свидетельствующим о беспощадных сомнениях, о внутренних противоречиях, о распутье поэта. Отвечая на просьбу издателя сборника М. В. Сабашникова прислать фотографию, Блок сообщал: „Посылаю Вам портрет старый (1907 года), с тех пор я не снимался как следует, думаю, что он подходит, так как изображает автора как раз на середине того пути, который отмечен в книжке“ (VII, 348).