Стефан запоздало кивнул. Он сидел на жестком стуле и смотрел в окно, где на фоне промозгло‑серого неба поскрипывал сломанный фонарь. Лицо горело под маской, седалище онемело. Шея затекла от неудобной позы, и Стефан с удовольствием повернулся бы к собеседнице, если бы именно этого и не избегал.
После всех допросов, осмотров и новых допросов, и новых осмотров — он хотел одного: спать. Впасть в зимнюю спячку, в летаргический сон. Уснуть и не скоро проснуться. Может, сказывался возраст — осенью на Кукушкин день Стефану пробило восемьдесят семь, — а может, унылая погода, но что‑то в организме шло наперекосяк. «Природа… Погода…» — замелькали в голове рифмы. Стефан с детства ловил себя на них, но стихов не писал. Когда‑то он хотел — одной хорошенькой девочке, — да так и не собрался.
— А, так что же вы сделали? — опомнился Стефан и перебрал закрома памяти в поисках имени той девочки. Гретта или Эва? А может, Саския? В голове маячила фамилия ее отца, владельца городской станции вещания. Его знак тогда стоял на каждом громкоговорителе — сколь гордое, столь и нелепое «Кнапсен».
— … и тогда я сказала, чтобы она шла домой, — действие обезболивающего кончалось, и слова женщины тяжелели, замедлялись. — Она молчит. Я чудом — чудом! — сдержала себя и сказала ей надеть сапог обратно. Мужчина, этот боров, стал возмущаться, я дала ему пощечину, и нас вывели из музея.
— Ну да. Ну да. И на том все, ушли?
— Если бы! Я снова купила билет и вернулась. Думала… я не знаю, что думала. Думала, что все будет нормально. Что этот боров был исключением. Конечно, стало только хуже.
Они помолчали. Что‑то клокотало в горле женщины, когда она дышала. За окном нудно и тоскливо поскрипывал фонарь.
— Ведь вот который раз слушаю об этой выставке, — Стефан пожал плечами, — а ума до сих пор не приложу: зачем это вашей падчерице?
— Что?
— Ну вот эта выставка, хе‑хе.
Женщина с трудом набрала воздух.
— Вы слышали о том, что она делала на китобойне?
— Уж простите старика, но не припоминаю.
— Сидела на китовых костях, отмывала их от крови и пела колыбельную.
— О…
— Наверное, за этим и надо. Чтобы даже такой человек, как вы, о ней услышал и сказал: «О!..» А она бы только посмеялась. Ей только дай пошутить да похихикать.
Голос женщины потеплел, и Стефан задумался, что она подразумевала. Такой же — по возрасту? Воспитанию? Уму?
— Герцогиня уже в курсе? — спросила собеседница.
— Ей отправили официальное письмо, но пока, тасказать, она не удостоила нас честью.
— Родная мать, называется.
— Все мы не без греха. Скажем, у пчел старые матки тоже плохо летают. Сидят среди воска и меда, а… — Стефан шлепнул себя по лбу и чудовищным усилием НЕ повернулся к женщине. — А, к слову, подсвечники! Вот ведь зачем такой милой девушке эти оглобли на плечах, хе‑хе?
— Не знаю. Два года я терпела… эти подсвечники, а теперь…
— Да? И как же она спала‑то?
— Спала?
— С оглоблями своими.
— Она… не спала. Бессонни…
Голос женщины прервался, и она заскулила — видимо, от боли.
— Пора мне и честь знать, — Стефан поднялся и машинально отвернулся от окна. В последний момент он опомнился, поднял взгляд. — Вы уж тут поправляйтесь, а я… Стефан со стыдом сообразил, как неуместна эта фраза, и затараторил:
— Вот ведь в конце, когда все началось, вы что‑то, может, видели?
Женщина молчала. Стефан решил, что она потеряла сознание, и открыл дверь.
— Холод… Темнота… — с трудом проговорила женщина. — И… тихо. Я уже… не кричала… кто‑то… читать стихи… из ее книги, а потом… Стало… так тихо…
Стефан уже расслабился, уже вышел разумом в коридор — опередил собственное тело — и потому невольно оглянулся. Он забыл смотреть в окно, на стену или еще куда угодно, кроме больничной койки, и зрение услужливо сфокусировалось на немолодой женщине. Она лежала на больничной койке — так, как лежат тяжелобольные и умирающие, — будто увязала, будто тонула, будто простыни и подушка прорастали сквозь нее. Волосы женщины отслаивались с кожей от черепа, а лицо, руки, шею — все пожирала черная гниль. За время разговора заражение перекинулось на левый глаз, и женщина моргала им, словно ей что‑то мешало. Стефан и сам заморгал, ощутив эту несуществующую соринку в своем глазу.
— Больше… ничего… — сказала через силу женщина. — Извините… Я не… не… в себе была…
Стефан медленно кивнул своим мыслям, вышел и прикрыл дверь с табличкой «Палаты для зараженных». В коридоре стояла гнетущая тишина. Ворванки на стенах озаряли бледно‑васильковым светом двух санитаров, которые несли тело. На большом пальце трупа качалась, сверкала и брякала медная бирка: «Йонниберг Найбтройц».