Читаем Дар над бездной отчаяния полностью

Всякий раз белая поверхность иконной доски, как первый снег, освещала гришину душу радостью. И, казалось, будто не он проводил линии и штрихи, а сами они проступали на дне ковчежца. Душа потревоженной птицей над гнездом витала над иконной доской. Привычно клонясь над столом, по образцу рисовал глаза, овал истончённого постом лица, нос, сухую нитку губ. Откидывался, пристально вглядывался в изображение… Всё было то… и не то. Макал широкую кисть в мел, мотая головой над доской, будто яростно не соглашаясь, широкими мазками забеливал написанное. Ждал, пока подсохнут белила. С привычным, годами выработанным, упорством опять склонялся над столом… И пришло-таки состояние, которое он так любил. Когда каждая наносимая линия, штрих, тень были верны. Он почти не прерывался, чтобы отойти, посмотреть. Был уверен. Пресный вкус дерева во рту от прикушенного черенка кисти будил голод. От долгого напряжения ломило скулы, ныла спина.

Отец с Афонькой с утра уехали на мельницу. Мать, видно, куда-то ушла по делам. Тихо. Никто не отвлекает. Будто из белых песков египетской пустыни, проступал на иконе скорбный лик великомученицы Марии, светлый и аскетический. Очнуться от работы заставил коровий мык. «Неужто стадо разогнали, – подивился Гриша. – День осенний, как свечечка, догорает…». Трудно распрямился. Хотел опустить кисть в стакан с водой и не смог. Сведённые судорогой челюсти не разжимались. Он долго тёрся скулами о плечи. Страшная ломота отдавала в голову. Жмурился, терпел, пережидая, пока отпустит. Покатилась, наконец, вывалившаяся из зубов кисть. Гриша открыл глаза, вздрогнул – с непросохшей иконы глядели глаза матери. И тут коровий мык под окном, тишина в доме, чувство голода сошлись в одно, испугали: «Где мамака? Никогда не пропадала на весь день…».

Привалясь плечом к притолоке, взгромоздился на порог, лбом отворил дверь в избу. Загораживала свет, пялилась в окно слюнявая коровья морда. От захлёбистого рёва позванивало стекло: просилась доиться.

Мать лежала у стенки на лавке, лицом кверху. Глаза закрыты.

– Мамак? – плохо владея скулами, шёпотом позвал Гриша. Не дождавшись ответа, закричал во весь голос. Тени с глаз слетели, мать повернула голову. Сверкнула слезинка:

– Целый день голодный, а я тут разлеглась, – трудно выговорила Арина. Ухватилась рукой за угол подоконника, приподнялась и опять упала головой на подушку. – Скажи, как кто из меня всю силу, будто воду из тряпки, выжал…

Гриша стоял почти вровень с лицом лежавшей на лавке матери. Больше всего его пугали её провалившиеся глаза и по-покойницки сложенные на груди руки. Сердце заныло от вида её босых ступней с чёрными растрескавшимися пятками, страшными в своей обездвиженности: «Весь день лежит здесь, а я там рисовал».

Он кое-как добрался до бадьи с водой. Привычно закусил ручку деревянного ковшика. Зачерпнул, поднёс матери.

– На, попей.

Арина привстала, кривясь от боли, выпила всё до капли. Гриша посунулся взять из её рук ковшик. Ткнулся губами в материнскую руку.

От самого его рождения эта рука утирала ему слёзы, кормила с ложечки, гладила по голове, крестила на сон грядущий. Первый раз в жизни коснулся он её нечаянным поцелуем.

– Вот и ты мне воды принёс, – тихо улыбнулась Арина. – Сподобил Господь.

– Чо болит-то?

– Губы у тебя, сынок, все чёрные. Постой-ка, оботру.

– Сам оближу, – отклонился Гриша. – Может, Кондылиху позвать? Я шементом…

– Земля сырая, обваляешься, стирать некому. Побудь около меня, мне и легче станет. Пока никого нет, хочу я, Гришатка, покаяться. Пока лежала, думала всё… Может, за мои грехи ты эдаким обрубышком уродился… – Арина дрогнула голосом. – Было мне тогда годов четырнадцать. Ходила по селу побирушка, Лена-Баляба, страшная, волосья клочьями, все в репьях, одёжа рваная. Из лохмотьев обрубки рук красные торчат. Дают ей милостыню, хлеба кусок ли, яичко, она культями, как зверь лапами, берёт, скалится… – Арина привстала на локтях, собралась с силами. – Сказывали, раньше она красивая девка была. На масленицу каталась с приказчиками. Её вином напоили и за селом из саней вывалили. Она, хмельная-то, возьми в снегу и усни. Руки отморозила и вроде как умом тронулась. Я её, бывало, как завижу, так ворота на шкворень запираю и собаку с цепи спускаю. Собак она боялась страсть как. Бабушка Хрестинья, покойница, ругается на меня. «Баляба за грехи наши страдает…». «Нету у меня грехов, – кричу на неё. – Виновата я, коли ею гребую? Как увижу обрубки от рук, есть не могу…». Может, за Балябу меня Господь таким тобой и наказал? За грехи мои мучаешься. Прости меня, Христа ради.

– Ничо я не мучаюсь. Слава Богу, икону вот нынче дописал, – чуть не плача от жалости к матери, отвечал Гриша. – Чо у тебя болит-то?

– Рассказала, и легче сделалось, – просветлела лицом Арина. – Ноги, сынок, меня не несут… Видно, все веревочки во мне истрепались, все палочки изломались. Слава Богу, наши приехали. – В окне промелькнула телега с мешками.

– Из новины блинцов бы испечь, – скорбно вздохнула Арина. – Лежу тут, вытянулась вдоль лавки. Зорька не доена, куры-гуси не кормлены…

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже