— Надо в степи уходить, а не в тайгу! В тайге за каждым деревом можно на партизан напороться, а в степи наши стоят.
— Перестаньте драть глотки! — прикрикнул Каргин. — Орете, а не знаете, что на юг нам дорога отрезана. Партизаны еще утром Михайловский заняли. Нам теперь волей-неволей на Солонцы подаваться надо. А если покопаться еще тут, так нам и этот путь закроют. Кого еще нет у нас?
— Чепаловых, Никифора и Арси, да Никулы Лопатина. Никула на печке лежит с грыжей, а Чепаловы спрятались, — ответил Степан Барышников, собиравший дружинников.
— Черт с ними, раз у них заячьи душонки, — махнул рукой Каргин и нараспев затянул команду: — Со-отня, смирно! Слушай мою команду! По три справа, за мной, — и, помедлив, отрубил: — Шагом марш!..
Сразу же с площади повел он сотню на рысях. Шесть верст до Орловской прошли в сорок минут. Почти одновременно прискакала туда полусотня байкинских казаков. Полусотня, уходя от Байки, была обстреляна подошедшими туда от Михайловского партизанами. Кольцо вокруг Орловской смыкалось все туже, и нужно было спешить, чтобы выскользнуть из него. Выслав вперед себя три крупных разъезда, дружина в полном составе покинула примолкшую станицу.
В Мунгаловском, как только уехали дружинники, оставшиеся жители начали закапывать в землю во дворах и огородах и разносить на хранение к бедным соседям лучшие свои пожитки.
К Никуле Лопатину в тот вечер натащили столько всякой одежды и утвари, что изба его стала походить на городской ломбард. Никула и его благоверная Лукерья никому не отказывали. Да и как было отказать, если соседки маслеными голосами величали их по имени-отчеству, упрашивали об одолжении. Никула лежал себе на печи и только распоряжался, куда что поставить.
Узнав, что дружинники покинули поселок, Никула перестал хвататься за живот и слез с печки. Закурив трубку, он выразил желание напиться чаю из серебряного кустовского самовара. Пока Лукерья кипятила самовар, он повесил на стену круглое зеркало и стал примерять перед ним крытую черным плисом лисью шубу и лакированные сапоги Епифана Козулина, принесенные его женой Аграфеной. Сапоги пришлись ему впору. Он потоптался в них перед зеркалом, прошел по избе. Сапоги были замечательные, но они не шли к его рваным штанам. Тогда он нашел в одном из узлов голубые шаровары с лампасами и вырядился в них. Вид получился не хуже, чем у станичного атамана. А когда Никула надел еще вышитую чесучовую рубашку, Лукерья только ахнула от искушения и решила примерить шелковое платье старухи Волокитиной, а заодно уж и цветастую шаль с кистями. Оглядев ее в этом наряде, Никула справедливо изрек:
— А ведь ты в хорошей-то одежде — баба хоть куда! Не стыдно тебя такую и в люди вывести, — ласково потрепал он ее по костлявой спине.
— Я это и без тебя знаю, — сказала, вздохнув, Лукерья и с явным сожалением сняла с себя чужие наряды. Но Никула еще долго крутился перед зеркалом, любуясь самим собой, и вслух рассуждал, что неплохо бы в такой одежде закатиться в гости к богатым сватам в Кутамару.
Утром он не удержался и вырядился снова как на свадьбу. Он хотел зайти показаться в таком виде и побалясничать к своему соседу, кузнецу Софрону. На дворе брезжил серенький утренний свет, когда Никула вышел, зевая и потягиваясь, на свое скрипучее крылечко. Он с огорчением увидел, что у Софрона еще наглухо закрыты ставни окон и над избою не вьется дымок. Он спустился с крылечка, побродил по двору и хотел было идти обратно в избу, но в это время где-то у Драгоценки яростно залаяли собаки, послышался топот скачущих лошадей. Топот слышался все ближе и ближе.
Не успел Никула дойти до ворот, как мимо него по улице с винтовками наперевес проскакали во весь карьер всадники с красными лентами на фуражках и папахах. На каменистой улице из-под подкованных конских копыт брызгали во все стороны синие искры.
— Партизаны! — ахнул Никула и, обливаясь холодком страха, кинулся в избу.
Но тут снова раздался на улице бешеный цокот копыт, и Никула услыхал обжигающий сердце крик:
— Стой!
Молясь всем святым, Никула продолжал бежать.
— Стой, стрелять буду!
У Никулы сразу подкосились ноги. «Вот влип так влип», — Сверлила его голову горькая мысль.
— А ну, шагай сюда! — скомандовал ему партизан на белой лошади, крутившейся у ворот.
Никула подошел и увидел молодое, искаженное злобой лицо и услыхал все тот же резкий, властный голос:
— Кто такой будешь?
— Никула Лопатин.
— Атаман, что ли?
— Что ты, паря, что ты! Сроду атаманом не был. Никула я — здешний житель.
— Что дурачком прикидываешься? По одежде вижу, что из богачей ты, из недорезанных.
Никула побелел и, не зная, что сказать, с минуту колебался. Но, видя, что партизан вскинул на него винтовку, закричал:
— Да ты, братец, по одеже-то не суди! Одежа эта с чужих плеч. Мне ее на сохранение дали.
— Кто дал? Купцы? Офицеры?
— Нет. Свои дали, соседи.
— Вот оно что! — нараспев протянул партизан и вдруг заорал таким свирепым голосом, что у Никулы екнула селезенка: — А ну, сымай, гад, сапоги и штаны сымай! Да моли Бога, что мне рук об тебя марать неохота.