Я недавно был у своего друга – оператора. Первое, что сделали два парня, которые пришли домой, – они включили на полную мощность телевизор и приемник. Они носят с собой по улице транзистор. Они боятся тишины, потому что в тишине надо думать, надо что-то делать, она их пугает. У детей возникает новое восприятие – механистическое. Эта механистичность восприятия толкает человека искать хотя бы новые интонации.
Новаторство прекрасно. Я знаю с детства, что новаторы – прекрасные люди. Но у человека возникает желание крикнуть:
– Эй, погляди… послушай! – для того, чтобы прорваться сквозь пелену невнимания, непонимания.
Правильно говорил критик Савицкий, если эту картину чуть получше сделать, она была бы более четкой, мысль была бы более договоренной. А нужно ли, чтобы она была более четкой, рельефной, – нужно ли это для этой картины? Мне кажется, что не только не нужно, а страшно, опасно. Потому что про любовь договаривать до конца – это уже глупо, опасно. Договаривать про отношения до конца не только глупо, а подло. Есть такая категория, как молчание влюбленных, молчание мудрецов. В этом молчании соприкасаются корешки чувств и нервов и возникает мысль, более глубокая, чем любая договоренная, четкая.
Когда говоришь о чем-то главном, чем хочется заразить ребенка, взрослого… – любовь, детство и искусство для меня составляют триединство. Я говорю о детстве, которое несет в себе любовь и искусство; я говорю об искусстве, которое несет в себе детство и любовь; я говорю о любви, которая несет в себе искусство и любовь… И тут есть некие связи. И для того, чтобы четко выразить мысль, рельефную и стройную, а не их связи, нужно употребить слово «некое». Нужно создать этот образ «некого».
Савицкий говорил о перегрузке. Я рад, что вам нравится «Айболит-66», потому что главное, что там говорится, – это о перегрузке: «О, эта перегрузка!» И Левшина щелкнула меня в книжке. Я пошел на эту перегрузку. Были же пиры и праздники. И сейчас существуют праздники. Вот пойдешь на Первое мая с утра и придешь к вечеру, ног не чувствуешь, напраздновался. Какой праздник без пресыщения?
Чтобы заразить этой эмоцией любви, нужен праздник, а праздник есть некоторое пресыщение. Конечно, плохо, когда оно большое.
Почему важны сейчас эмоции? Потому что человек любящий, нравственный – главное. Я не верю в безнравственного героя, в безнравственного патриота своей Родины. А если я хочу заразить желанием высокой нравственности, заразить чистотой чувств, так я же должен воздействовать, а не оставаться на формально выраженной рельефной, четкой мысли. Четкая мысль, конечно, не всегда примитивна, это естественно. Но четкая мысль любви без того, чтобы подумать, почему Анна бросилась под поезд, или без того, чтобы подумать, почему так поступили Ромео и Джульетта, – это уже не четкая мысль, а рецептура, и она свойственна воинствующей идеологии мещанина. Сделай так и этак, и будет всё в порядке. Нет, смотри и делай так и этак. Смотри сам и, может быть, добьешься высоты и красоты собственной.
С детьми нужно говорить безумно серьезно. И безумно серьезно пора уже говорить со взрослыми. Взрослые люди несут в себе действие и талант. Скажем, собираются люди на стадионе, они ждут действия и таланта от той команды, за которую болеют, а их действия и талант вспыхивает в труде. И любовь вспыхивает к герою, с которым ты живешь, и на земле, на которой ты живешь. Это идет от бескорыстия и в убежденности конкретных мыслей и конкретных идей.
Кончается работа, и трудно ее смотреть. Трудно видеть только что сделанную работу, потому что смотришь на то, что не вышло, и тебя преследуют эти кошмары. Может быть, я отойду и буду смотреть на то, что мне покажется «вышло». Поэтому чутко и ревниво ловишь указание в неправильности сделанного.
А какая может быть радость оттого, что, если кто-то увидел, что ты плохо сделал!
И поэтому так протестуешь против того, что говорят критически и с чем ты не согласен. Когда заквашено на том, чтобы пробиться сквозь толщу к чувствам, чтобы добиться удовольствия для зрителя, чтобы идейное содержание картины шло через удовольствие, – тогда она будет заразительна.
Я воспитан на песнях своей матери. Она мне пела: «Солнце спрашивало мать, где изволишь ночевать…»
И с той поры я знаю, что у ветра есть мать, что ветер качает колыбель детей. Я слушал много сказок, и это тоже дало мне главную человеческую пищу.
Сейчас мамы не знают песен – нет времени. Сейчас бабушки сказок не знают… А это вечно.
Кто-то должен подумать о вечном и об этом вечном рассказывать детям. И мне кажется, что задача донести до ребенка поэзию народную, песню, размышления о жизни лежит в первую очередь на такой значительной линии в киноискусстве, как детское кино.
Я каждый раз клянусь: последнюю картину сделал, все договорено… Сделаю картину «Риголетто» или «Ричард III». А сейчас сижу и думаю: ничего не договорено! Четверть века назад мне было что-то ясно. А сейчас я пришел к выводу: ничего мне не ясно.