– Говорю же, подожди, – снова выдохнула она, – не здесь же. – Она словно в недоумении покачала головой, то ли не веря мне, то ли себе. Мука растеклась и уже заливала все лицо. – Не здесь же, – прошептала она. – Потерпи. Ну, немножко …
И вдруг отвернулась и пошла в глубь комнаты, от меня, в темноту, меж смутно очерченных контуров качающихся, приникших друг к другу в танце пар. Я чуть не упал. Оступился, сделал шаг, другой, удержал равновесие, пары приблизились, еще шаг, я пробирался между едва шевелящихся тел, задел кого-то плечом, извинился, снова задел. Я не знал, куда иду, словно влекомый невидимой силой, и только дойдя до середины комнаты, ощутил пожатие на запястье, несильное, вязкое, но вместе с тем требовательное, непререкаемо зовущее. И сразу же, как только понял, что она меня ведет… понял, куда она меня ведет… заволновался, растерялся, как дурак, как мальчишка. Впрочем, я и был мальчишкой.
Мы уже подошли к одному из чернеющих проемов двери, Танина фигура уже скрылась во мраке извилистого, только ей понятного коридора, когда сзади раздался неестественный ни для полумрака, ни для мелодичной музыки, ни для качающихся в такт пар, пронзительный, замешанный на ужасе, на истерике вопль:
– Там Лешку бьют!
И именно он, этот крик, своим истошным, истеричным острием разом проткнул пеленавший меня мутный, затемняющий, сглаживающий звуки, движения пузырь – сквозь раздавшуюся прореху ворвался свет, резкое ощущение реальности, а вместе с ним и опасности, тоже резкое, тоже пронзающее заточенным разящим жалом. Незнакомая девушка стояла посреди комнаты и кричала каким-то слишком бабьим, с подвыванием, голосом:
– Там… на площадке… Лешку… Его бьют!!! – и зачем-то указывала трясущимся пальцем в сторону входной двери.
Я выдернул запястье из вязких, засасывающих Таниных пальцев, метнулся в обратную сторону, к выходу, я не думал, не успевал думать, меня вел инстинкт, рефлекс, у меня не было выбора… только один-единственный. Вот кромешным мраком промелькнул коридор, сваленные прямо на полу пальто, шубы, я врезался в мягкую кучу, запутался ногами, освободился, где-то здесь была ручка входной двери, я нащупал ее, дверь поддалась, я толкнул что было силы и вывалился в слишком яркий, слишком электрический свет лестничной площадки.
Взгляду понадобилось лишь мгновение – Леха, прижатый к стене, большая, мясистая рука большими мясистыми пальцами сдавливает ему горло, трясет вперед, назад, снова вперед, Лехина голова болтается, как у китайского болванчика, и каждый раз с глухим, неестественным звуком бьет затылком в стену. Почему-то взгляд успевает ухватить только две детали: толстые, красные, словно подмороженные пальцы на худой, бескровной Лехиной шее и то, как голова отскакивает от стенки, чтобы снова ударить по ней, казалось бы, несильным, почти что веселым стуком; так бьют по волейбольному мячу, когда играют в «картошку». А еще голос, тоже веселый, подзадоривающий, но какой-то чужой, полный нездоровой забавы, инородный, отторгающий:
– Ну что, сучонок, огоньку захотел? Сейчас я тебе дам огоньку, сейчас ты у меня подымишь…
И снова мясистые, толстые пальцы, зажатая в них сигарета с тлеющей, багряной горошинкой острия медленно, будто натужно тянущаяся к Лехиному лицу, оно трясется с застывшей, глупейшей, пьяной улыбкой, а из уголка этой улыбки тонкой струйкой стекает на кафельный пол кровь.
Мне надо было сделать всего два прыжка. Один – и я уже на середине площадки, сигарета с накипью нависшего пепла расчетливо подбирается к вылупленному в неверящем изумлении Лехиному глазу, самодовольный, с садистской надсадкой голос все повторяет слово «сучонок», я понимаю, что мужик слишком большой, слишком тяжелый, и одним ударом мне его не сбить.
Он замечает меня, когда я делаю второй прыжок, пытается повернуться, замахнуться, но не успевает – с налету я врезаюсь в его толстый полушубок, вкладывая в свой вес ускорение прыжка, голову вниз, плечо вперед. Я большое, тяжелое, разогнанное до предела ядро – я видел однажды, именно так в американском футболе защитник под корень сносит нападающего.
Уже на лету я пытаюсь дотянуться руками до шеи мужика, но либо он уворачивается, либо я промахиваюсь, и лишь успеваю обхватить его расширенные полушубком плечи, привязать их руками, как бечевой, к своему уже безнадежно падающему в пустоту телу. Тут же раздался какой-то сухой хруст, словно надломилась толстая ветка, потом все замелькало, лицо обожгло неестественно приближенным, будто под лупой, крупитчатым черным жгутом, резануло, как прошлись наждачной бумагой, рядом промелькнули мечущиеся толстые пальцы, карикатурно растопыренные, неловкие, ищущие опору. Еще одна жесткая ссадина растеклась растертой, жгущей болью, и сразу глухой стук, словно на землю бросили тяжелый мешок с картошкой. Удар так сотряс тело, что из него запросто могла бы вытряхнуться душа, если бы что-то плотное, тугое не приглушило, не смягчило падение.