Она не ответила, она продолжала смотреть на меня внимательно, пристально, и мука в ее лице все накапливалась, и было уже совершенно непонятно, как она одна, без чужой помощи сумеет избавиться от нее. А потом она отняла стакан от щеки, переложила в другую руку, снова стянула его у самого основания длинными пальцами и плавным, изящным, щемящим от изящности движением приблизила его к моей щеке. Только тогда я понял, что сам в горячке. Стекло не бывает, не может быть таким леденящим. Подумаешь, холодная вода, пусть даже из обмороженных водопроводных труб… Меня обожгло, но лишь на мгновение, и тотчас ожог рассеялся, распался, видимо, стекло само нагрелось и потеряло ознобную резкость. Кто знает, от нашей двойной горячности оно вполне могло накалиться, расплавиться.
Если бы я был в состоянии думать и анализировать, я наверняка бы понял, что мне подан знак, что риска больше нет, что Танино движение – тоже беззащитное, тоже пронизанное мукой – выражает однозначный, красноречивый призыв. Но я не думал, не анализировал. Следуя только чувству, головокружительному, выбивающему опору, опрокидывающему, я потянулся вперед, ткнулся губами, как птенчик, ищущий корм, в пустоту и наткнулся на ее губы. Мне было безразлично, оттолкнет она меня или нет, испугаю ли я ее, упущу ли шанс, я просто не мог ждать, рассчитывать, продумывать – все случилось неосознанно, само по себе, без моего контроля. Вернее, вопреки ему.
Но она не оттолкнула меня. Наоборот, я тут же ощутил ее тело, крепкое, налитое, рвущееся наружу, дрожащее, будто в лук все же вложили стрелу. Оно было повсюду, ее тело, не только в моих руках, оно втиралось в грудь, билось в живот, оплетало ноги – я едва удержался, едва устоял.
Я не впервые пробовал женские губы. Но каждый раз – и тогда, и после – я чувствовал себя первооткрывателем, этаким Одиссеем, вступившим на еще один неизведанный остров. Новый трепет, новые очертания, новая дрожь, новый запах, вкус, будто пьешь капельку чужой души и взамен отдаешь капельку своей. Ведь душа, как известно, порой вырывается вместе с дыханием.
Поцелуй – один из самых интимных, если не самый интимный человеческий порыв. Я знал женщин, для которых лечь с мужчиной в постель было проще, чем поцеловать его в губы. Они и ложились, и занимались сексом, так и ни разу не позволив себя поцеловать.
Женщину можно определить по поцелую, и сколько на свете женщин, столько существует поцелуев. Женские губы таинственны, непредсказуемы, уникальны, как отпечаток пальцев, как рисунок радужной оболочки глаза.
Танины губы были, как и тело, упруги, но одновременно податливы, приглашающе приоткрыты. Это единственное, что я сумел различить, потому что дрожь ее тела слилась с моей, голова сначала поплыла, потом взорвалась и перестала выполнять привычные свои функции – перестала отслеживать время, разбираться в пространстве – полное помутнение, затмение, солнечный эклипс. Она, эта никчемная теперь голова, стала заложницей подвластного лишь одному желанию тела, которое уже не умело, не могло ни унять свою дрожь, ни успокоить чужую. Даже память отступила, сместилась в рецепторы, в клетки на воспаленных губах, на пальцах. Именно пальцы запомнили шероховатое трение черной материи, отделяющей их от Таниной груди, именно они занесли в свои клеточные регистры неестественное сочетание упругости и податливости, которым только и может обладать женская грудь.
В какой-то момент черная водолазка оказалась лишь раздражающей помехой, мне стало мало механической упругости, мне требовалось живое прикосновение к незащищенной пульсирующей коже, мне необходимо было именно сейчас отдать ей кусок своей жизни и взамен получить частицу ее.
Я тащил, тянул вверх неподатливую ткань, но ничего не получалось, заправленная в юбку, она так и облегала гибкой кольчугой запретное Танино тело. Наверное, я выругался, потом еще раз, я знал, был уверен, что если прямо сейчас не доберусь до него, то весь мир рухнет, рассыплется, перестанет существовать. И я перестану существовать вместе с ним. Я оставил ее смятые, разбитые губы и снова дернул упрямую, неподдающуюся материю, настойчивее, злее, не сдерживая силы.
– Стой, подожди, сумасшедший, порвешь ведь, – едва пробился сквозь шумное, сбитое дыхание голос. Я взглянул в ее лицо и успел разглядеть затянутые мутной, остекленевшей, словно искусственной поволокой глаза, и складочку на переносице, и искаженный рот. Мука не прошла, наоборот, она накопилась, набухла, но теперь к ней добавилась и безнадежность – если раньше, совсем недавно, казалось, еще оставался шанс ее исцелить, то теперь уже было поздно. – Подожди, – повторила она. – Ты всегда такой сумасшедший? Бешеный. Просто животное какое-то.
Я снова потянулся к ней, к чему все эти ненужные, ничего не значащие слова? Только ее губы, ее грудь, тело – только они имели смысл, последний, единственный оставшийся из всех возможных смыслов. Но тут она отстранилась, руки уперлись мне в грудь, уверенно, твердо, я постарался сломить их сопротивление, но не смог.