На небольшой треугольной площадке расположилось больше пятидесяти одинаковых памятников. В каждый памятник с лицевой стороны вделана была белая мраморная доска, на каждой доске – около тридцати фамилий и внизу дата: «1941 год». Посредине площадки – черный высокий обелиск с надписью:
«Вечная слава бойцам и командирам Советской Армии, павшим смертью храбрых в боях за свободу и независимость нашей Родины».
Как-то зимой я увидел здесь старика и старуху. Старик был в коротеньком пальтеце, в высоких старых валенках. Цвет пальто определить уже было трудно, и воротник совсем поистерся. Старик стоял с непокрытой лысой головой, и давно не стриженые волосы на висках и затылке шевелились от ветра. Старуха была в черном платке и в ватной жакетке поверх темного платья. Сухими неподвижными глазами смотрела она на белую мраморную доску со столбиками фамилий, отыскав одну-единственную, фамилию сына.
Потом старик перекрестился, подошел к памятнику, потрогал дрожащей морщинистой рукой серый камень, к которому прикреплялась мраморная доска, и, согнувшись, поцеловал этот надгробный камень братской могилы. Жена его перекрестила могилу и что-то беззвучно прошептала.
Отойдя назад несколько шагов, старик надел шапку, и пошли они по дорожке вдвоем – старик чуть впереди, может по привычке, а может, чтоб старуха слез не видела…
Я оглядел еще раз небольшую треугольную площадку – длиной метров двадцать-двадцать пять. Сколько таких мест разбросано по нашей земле войной? И что скрыто за каждой строчкой-фамилией?.. И сколько вдов и сирот, стариков и старух приходят на братские кладбища?
3
Я ходил мимо могил знаменитого русского поэта, великого ботаника, известного революционера, потомственного почетного гражданина, купеческого отрока, авиаконструктора, мимо многих других, на которых значились только фамилии и даты. И мне настойчиво вспоминались всякий раз слова Анатоля Франса о том, что человечество по сути дела состоит из мертвецов – так велико количество отживших по сравнению с ничтожным числом живущих.
Здесь, на кладбище, словно отделенные итоговой чертой, сравнялись и слились в одну суммарную строчку даты хронологических столбцов разных эпох. Там, за этой отсечной гранью, освобожденные смертью от привязки к своему времени, могли, казалось, запросто встретиться Лев Толстой с Гомером и Шекспиром, Леонардо да Винчи с Ломоносовым и Эйнштейном, Александр Македонский с Суворовым и Наполеоном…
Меня неотвратимо понесло на заледеневшую, недвижную, осиянную мерцающим светом давно погибших звезд Равнину вечных вопросов.
И всеохватное, пронизывающее чувство противоестественности смерти, этот бунт живого против неминуемого тлена, разложения, мертвечины, против червей и пепла – уступили место размышлению. Все, что думалось уже от повода к поводу за прожитые годы и подкопилось исподволь в собственный опыт, все, что было читано, и все, что произошло со мною с того внутреннего перелома, на который выправила меня смерть отца, – все это сошлось теперь вместе для дальнейшей работы ума и сердца.
Давным-давно я вычитал где-то примерно такое восточное проклятие: «Пусть он живет так долго, что переживет всех сверстников своих, потом детей, своих внуков, и чужой, одинокий, никому не нужный будет жить среди людей как в пустыне».
Память отыскала это изречение-проклятие, помогая моему примирению с физической смертью. Наверное, тогда у меня кончилось питаемое энергий и эгоцентризмом молодости ощущение своей бесконечности, вечности. В общем-то, все здесь представлялось понятным: невозможно быть бессмертным физически потому, что есть предел прочности матерьяла, из которого сотворены мы природой. Аналогично машинам, которые создает сам человек, наше тело изнашивается, стареет,
Ну, а как обстоит дело с душой, которая, очевидно, есть главный наш движитель, причина и основа, ядро всего нашего жизненного пути, судьбы нашей и которая вроде бы должна остаться бессмертной?