– У твоей мамы был удар. Небольшой. Она не признаётся, но я-то вижу. У меня глаз наметан. Не с ней первой такое приключается. Удар небольшой, это верно, но он может повториться – и раз, и второй. А в один прекрасный день глядишь – и хватит настоящий удар. И тогда, учти, тебе придется самой за ней ходить, как за ребенком. У меня так и было. Моя мать слегла, когда мне было десять. А умерла, когда мне стукнуло пятнадцать. И за эти пять лет чего я только с ней не натерпелась! Ее всю раздуло по-страшному, у нее была такая хворь – водянка. Один раз со «скорой» приехали, так из нее прямо ведрами откачивали.
– Что откачивали?
–
Она смеялась надо мной, пыталась меня развеселить. А я молча смотрела на ее смуглое, с резкими чертами лицо, на широко раскрытые, пылавшие горячечным огнем глаза. Голову она в тот день повязала разноцветной косынкой и внезапно показалась мне похожей на цыганку: коварная и обольстительная, она грозилась обрушить на меня тайны, справиться с которыми мне было бы тогда не по плечу.
– Мам, у тебя был удар? – спросила я угрюмо.
– Что?
– Тетя Доди говорит, что у тебя был удар.
– Да ничего подобного. Я же ей объясняла. И доктор подтвердил: не было никакого удара. А твоя тетя Доди – она все знает лучше всех. Разбирается лучше любого доктора.
– А когда-нибудь потом у тебя будет удар?
– С какой стати? У меня давление низкое, а удары случаются при высоком давлении.
– А чем-нибудь еще ты не можешь заболеть? – продолжала я допытываться. Я обрадовалась, что удар маме не грозит, и сразу успокоилась: значит, мне не придется за ней ходить, как за ребенком, мыть ее, обтирать, кормить с ложечки прямо в постели, как было у тети Доди с ее матерью. Во мне всегда сидела уверенность, что мама все решает сама и самостоятельно может выбрать, чем ей болеть. И всю ее жизнь, до последнего дня, наблюдая за происходившими в ней переменами, услышав медицинский диагноз ее недуга, я пребывала в убеждении, что она сама дала согласие, сама сделала выбор. Из каких-то своих соображений. Не знаю, что именно ею руководило. Желание порисоваться? Кого-то проучить? Или просто хотелось заставить всех теряться в догадках?
На мой вопрос в тот день она не ответила и продолжала как ни в чем не бывало идти вперед. Мы шли от дома тети Доди к дяде Джеймсу – шли короткой дорогой, через пастбище, изрытое коровьими копытами: так можно было добраться быстрее.
– А рука у тебя перестанет дрожать? – не унималась я, отчаянно добиваясь ответа. Я надеялась, что она обернется и пообещает сделать так, как я прошу.
Но она не обернулась. Она осталась непреклонна, впервые в жизни не пожелала мне уступить. И по-прежнему шагала вперед, словно и не слышала моих слов. Знакомая до мелочей мамина фигура вдруг начала отдаляться, отделяться от меня, постепенно темнея, теряя очертания, превращаясь во что-то чужое, безразличное. Но в то же время я видела, что мама продолжает идти по тропинке, которую они с тетей Доди протоптали через пастбище еще девчонками, когда вместе росли и постоянно бегали друг к дружке. Удивительно, что за столько лет она не заросла.
Однажды вечером мама с тетей Доди сидели на веранде и вспоминали стихи, которые учили в школе. Не помню, с чего все началось; вероятно, кто-то вспомнил известную хрестоматийную строчку, кто-то другой подхватил… Дядя Джеймс тоже присутствовал – стоял, прислонившись к перилам, и курил трубку. По случаю нашего визита он нарушил запрет и пришел сам.
продекламировала тетя Доди бодрым голосом, –
продолжила мама, –