Но одна, какая-то неискоренимая, привычка матери его сильно раздражала… Это было так. Когда отец уходил на службу, мать начинала сильно курить. А затем брала кошму, расстилала ее на полу, ставила на нее самовар, посуду и свои любимые татарские орешки. Орешки она делала всегда сама: тесто, сваренное во фритюре и затем подсушенное… Садилась на пол по-татарски, сложив ноги. Если она знала, что отец уходил вечером надолго, она надевала татарский костюм и, напившись на кошме чая, танцевала до полного изнеможения… Случалось, однако, что эту сцену отец заставал… Тогда вспыхивал он…
Опять? Опять? Ты же обещала, Мила, никогда не курить, не сидеть на полу. Ты обещала!
Обещала… – виновато говорила мать и заливалась слезами.
Что раздражало в этой сцене отца, я так и не узнала. Но мы с сестрой страстно любили и эту кошму, и сидение на полу, и танцы матери… И когда потом уже более взрослые мы слышали ее виноватый шёпот: «Будем пить чай… на кошме!..» – мы бросались со всех ног к сундуку, где всегда лежала заветная мамина кошма. Мы хорошо знали красную метку на этой кошме: всегда нужно было ее расстилать меткой вверх. Сами садились так же, как мать: ноги сложив по-татарски. Характерно, что эта привычка подложить ноги и сидеть на них осталась у меня навсегда: так удобнее сидеть – даже в старости!
Удивительно, – откуда берется детская чуткость? Мать никогда не просила нас с сестрой скрывать от отца эти наши чаепития на кошме. Но мы отлично знали, что говорить об этом нельзя. И когда отец за обедом спрашивал:
– Ну, Котики-ботики, что вы тут сегодня делали, много ли шалили?
Мы рассказывали решительно обо всём, кроме кошмы… Впоследствии, когда мне было лет 10-11, я также тщательно скрывала от матери тайну отца…
Никогда не вспоминаю мою мать, даже в более позднее время, за книгой, за газетой. Мне кажется, она не читала никогда. За то отец приносил всегда целые портфели книг и часто читал даже за чаем и за ужином. Меня и сестру он сам выучил читать и писать очень рано: шести лет я уже читала детские сказки и очень любила пересказывать их отцу. Но мать слушать не любила:
– Не мешай, Катенька, с глупостями. Ничего этого не было… Всё глупости. Помоги лучше мне чистить ягоды…
Она была совершенно помешана на чистоте, хорошем столе и вечно была занята мелочами, несмотря на то, что в доме была прислуга. То вытирала пыль, то делала сибирские пельмени, – делала их скоро и артистически, то крошила татарские орешки, то резала салму, – свое любимое кушанье… И «вас рано приучила ко всему этому. Лет восьми я отлично лепила эти самые пельмени, которые делались у нас сотнями. Когда отец бросил гимназию и взял место акцизного чиновника, ему приходилось ездить в уезд. Пельмени делались тогда чуть не в тысячах. Замораживались, клались в мешок, который отец и брал с собой. На станциях их нужно было опустить в соленый кипяток, раз прокипятить и тогда получалось прекрасное, питательное блюдо.
Работая по целым дням, мать мурлыкала свои заунывные песенки на татарском языке. В детстве мы знали много татарских слов, но учить языку отец не позволял.
– Мила, не к чему забивать головы детям языком, который им не нужен. Говори всегда по-русски…
В Самаре
Более отчетливые воспоминания связаны у меня с Самарой. Мне было лет семь, когда мы туда переехали. Очень хорошо помню наш домик недалеко от речки Самарки, помню Волгу, Струковский сад, гимназию, куда меня отдали тоже очень рано, – мне не было тогда и 8 лет. Особенно всё это раннее, давнишнее всплыло в памяти, когда я приехала по делам в Самару лет через двадцать пять. Вечерами шли тогда жаркие споры с самарскими марксистами, покойным другом Ленина Циммерманом, В. В. Португаловым и другими, а днем я бродила по городу, по прелестным аллеям Струковского сада и – такая тоска сжимала сердце… Вот-вот подойдет отец с своей пышной каштановой шевелюрой, и мы стремительно побежим с ним вниз, по откосу сада… к вечерам лирики не полагалось: мы решали ведь важные вопросы о путях России!
О самарской гимназии не могу рассказать ничего. Очевидно, время в ней проходило совершенно бесцветно, и в памяти не уцелело ни одного эпизода, о котором стоило бы рассказать. Вне гимназии особенно памятны буйные игры на улице с целой сворой соседских детей. Эти игры были настоящим наказанием для моей матери и выводили ее из себя. В Самаре обострился ее туберкулез; она часто прикладывалась – в лихорадке – к кушетке и была очень раздражительна. Эта раздражительность особенно усилилась, когда отца – почему не помню – перевели внезапно в Новоузенск. Было решено, что он уедет туда один, а мы останемся пока в Самаре. Помню, как страшно рыдала мать, провожая отца. Плакали и мы. Отец долго целовал нас всех и мне шептал:
–– Береги, Котик, маму и Маню. Мама, Котик, очень больна…