Адам стоял в тени деревьев и чувствовал себя так, будто его раздели донага и выставили под порывы ледяного ветра.
Глава 8
Адам думал: Если бы они этого не сказали. Он глядел вперед, на дорогу, где на козлах большого фургона в одиночестве сидел Джед Хоксворт с торчащим между усами острым подбородком и с болезненно изогнутой шеей. Если бы Джедин Хоксворт не сказал того, что он сказал. Потом Адам незаметно скосил глаза на сидящую рядом фигуру. Если бы Моис Толбат не сказал того, что он сказал. Не засмеялся. А что он сказал? Слова прозвучали в мозгу Адама нет, прямо в ушах, как будто в эту самую минуту негр на козлах снова и снова мурлыкал своим коварным, воркующим, меховым голоском: Мяконькая, сочная.
Да, решил для себя Адам с откровенностью, почти граничащей с физической болью. Если бы два дня назад Джедин Хоксворт не сказал того, что сказал, про каменный дом, если бы Моис Толбат не засмеялся и не сказал того, что сказал, то сейчас он, Адам, возможно, не сидел бы в фургоне, который катился на юг. Он мог остаться на ферме, стать наемным работником, спать на чердаке дома, где умирал хозяин. Он лежал бы в темноте и ждал.
Если бы не Джедин Хоксворт и Моис Толбат, он, вероятно, смог бы остаться. Вероятно, смог бы оправдать самого себя, опровергнув все мотивы, заставившие его остаться. Но Джедин Хоксворт и Моис Толбат, все время следя за ним и ухмыляясь — знали. Они понимали каждое его движение, раскрывали малейший самообман. Неужели, тупо спрашивал он себя, неужели единственные источники добродетели — это стыд разоблачения и страх перед наказанием? Он спрашивал себя, а существует ли вообще такая штука, как добродетель, забредает ли она в самые темные, потаенные закоулки души.
Но затем, не вынеся горя утраты, он вопрошал: Ну что плохого в том, чтобы остаться?
И отвечал: Ничего.
Ничего, потому что он ни в чем не виноват.
Это не он ошибся и позволил мятежникам вырваться из леса незамеченными. Это не он выпустил пулю, ранившую Ганса Мейерхофа. Это не он занес в рану инфекцию. Он ни в чем не виноват.
Что плохого в том, чтобы остаться и носить молоко, ремонтировать стену, рубить дрова? Нет, нет — жестоко было бросить эту девушку совсем одну, чтобы она устало приникала лбом к коровьему боку, вдыхала запах раны и плакала по ночам в темном доме.
Разум его, на мгновение освободившись, перескочил через сцену грядущей смерти Ганса Мейерхофа. Итак, это свершилось. Он, Адам, протягивает руку к девушке, она не отрываясь смотрит на него голубыми глазами, её нижняя губа блестит и подрагивает. Но посреди захватывающей дух картины он спросил себя, почему он едет на юг по пыльной белой дороге в лучах заходящего солнца. Не потому ли, что никогда в жизни не хватит у него смелости протянуть к ней руку? Что она сказала бы на это Адаму Розенцвейгу, хромому еврею из Баварии?
Не потому ли, грустно спрашивал он себя, он едет сейчас по этой дороге, что заведомо знал: у него никогда не хватит смелости протянуть к ней руку? Все, что влекло его и толкало — неужто все ушло, отступило перед этим знанием? Неужто у него хватит смелости умереть только оттого, что недостает смелости жить?
Что ж, подумал он, другие тоже прошли этой дорогой, и некоторых вело по ней мужество. Некоторые верили. Сын Аарона Блауштайна верил.
Но во что Аарон Блауштайн верил сейчас, сидя в одиночестве в своем доме? Ганс Мейерхоф верил. Но во что он верил сейчас, лежа на кровати и глядя в потолок? Во что верил Стефан Блауштайн, зарытый в земле Виргинии?
Адам слушал мягкий хруст колес по гравию, приглушенный пылью. Он думал о темных лесах далеко на юге, где Ли залег, как зверь, хоть и раненый, но исполненный холодной, вдохновенной свирепости, — терпеливый и коварный, ждал он во мраке Виргинии, как в мрачной берлоге.
Они миновали чистую деревеньку и выехали на дорогу с указателем БАЛТИМОР. Потом передний фургон остановился. Там оказался ручей и несколько деревьев. На миг у Адама мелькнула шальная мысль, что там их ждет Маран Мейерхоф с толстым младенцем на коленях и корзинкой винограда у ног. Его охватил ужас, что все повторится. Но это прошло. Теперь он сожалел, что ему не хватило мужества с ней проститься. Это поставило бы хоть какую-то точку. Но что он мог ей сказать?
Впрочем, какая разница, думал он. Женщина с каменным домом, двумя сараями и двумя сотнями акров земли... Кто-нибудь непременно придет и возьмет на себя заботу о ней. Он, Адам Розенцвейг, ничем не обделил эту женщину. Да вспомнит ли она о нем через несколько лет?
Когда они разбили лагерь, Джед сказал:
— Хочешь знать, почему мы так рано остановились? Так вот, мне захотелось взглянуть на место побоища.
Адам вопросительно поднял на него глаза.
— Да, — сказал Джед, кивая в сторону холмов, — вон там это произошло.
Адам смотрел на выпуклые, нежно вздымающиеся гребни на юго-западе.
— Н-да, — сказал Джед, — тут-то они и выпустили кишки из генерала Ли. Это и есть Геттисберг, где был бой.
Он снова прищурился на холмы.