С таким комментарием трудно согласиться, допустив, что Муравьев, один из самых близких к Карамзину людей, мог не знать о его настроениях 1812 г.209
Об этом знали даже далеко не самые близкие люди. Поэтому упрекать автора «Писем русского путешественника», написанных им задолго до того, как Москва сгорела, в пожаре древней столицы было явной нелепостью даже для самого взыскательного критика. Своей заметкой на полях Муравьев хочет выявить противоречие в позиции Карамзина: «гражданин вселенной», пока речь идет о Франции, но как только затронута Россия, то «космополит» становится «патриотом». Значительно позже подобным образом над собой иронизировал декабрист А.В. Поджио, который также считал себя космополитом: «космополитизируй сколько хочешь, а свое подавай, да и только!»210Но в этом вопросе, как и во многих других, Муравьев обнаруживает явное непонимание позиции Карамзина, чьи патриотические настроения 1812 года вовсе не противоречили космополитическим убеждениям эпохи Французской революции. Взятие Москвы Карамзин переживал так же тяжело, как и разрушение французских городов во время революции, о чем он писал в письме к И.И. Дмитриеву от 17 августа 1793 г.: «Мысль о разрушаемых городах и погибели людей везде теснит мое сердце. Назови меня Дон-Кишотом; но сей славный рыцарь не мог любить Дульцинею свою так страстно, как я люблю человечество!»211
Москва, взятая и опустошенная французами, включалась в этот же ряд ран, нанесенных человечествуВопреки Карамзину, видевшему прямую связь между революционными идеями Кондорсе и якобинским террором, Муравьев сознательно этой связи замечать не хочет. Отвергая как сам принцип монархического правления, так и возможность каких-либо позитивных моментов в этом правлении, Муравьев считает неуместным выказывать сочувствие казненной королевской семье. Отрицание самодержавия как такового свидетельствует о том, что свободу Муравьев связывает, в отличие от Карамзина, не с внутренним миром человека, а с наличием государственно-общественных институтов, способных эту свободу гарантировать.
Поддержав лунинскую идею убийства Александра I партией в масках, Муравьев через год сам вызывается на цареубийство, а в 1820 г. солидарно с Пестелем на двух совещаниях Коренной управы «Союза благоденствия» у Ф.Н. Глинки и у И.П. Шипова отстаивает республиканскую форму правления, диктатуру временного правительства и цареубийство. Но очень скоро в его взглядах происходят изменения, вызванные тем, что он, по его собственным словам, «в продолжении 1821-го и 1822-го годов удостоверился в выгодах монархического представительного правления и в том, что введение оного обещает обществу наиболее надежд к успеху» (I, 323). Причины такого перелома во взглядах декабриста, как личного, так и общественно-политического плана, детально проанализировал Н.М. Дружинин212
.Вопрос не только в том,
До 1820 г. Муравьев воплощает римскую модель культурного поведения. В семействе Муравьевых, которое, по словам В.А. Олениной, было «совершенно семейство Гракхов», «долго еще повторяли слова Н[икиты] Михайловича] еще ребенком. На детском вечере у Державиных Ек[атерина] Ф[едоровна] заметила, что Никитушка не танцует, пошла его уговаривать. Он тихонько ее спросил: “Maman, est-ce qu’Aristide et Caton ont dancé”. Мать на это ему отвечала: “Il faut supposer qu’oui à votre âge”213
. Он тотчас встал и пошел танцевать»214.Сама эпоха бурных потрясений и войн, на фоне которых прошли детство и юность Муравьева, способствовала воплощению в жизнь высоких книжных образцов. В 16 лет он бежит из дома, чтобы принять участие в войне с Наполеоном. В Париже довершается его политическое воспитание. Античные добродетели соединяются с современной европейской либеральной идеологией. Вступление в Тайное общество с момента его образования и замыслы цареубийства как нельзя лучше соответствовали представлению о римских добродетелях.
В.А. Оленина продолжает: «Воспламененный неограниченной любовью к отечеству Цицерона, Катона и многих других, потом le droit romain, les douze tables romaines, les vertus romaines etc215
так разгорячило его сердце и воображение, что он начал писать и начал рефютациею на историю Карамзина, которого он лично не любил». Для более полного понимания личности Муравьева необходимо учитывать, что весь этот римский колорит был отнюдь не ходульной позой или маской, обращенной к обществу, а неотъемлемой частью напряженной внутренней работы. Воспламеняясь «характерами Брута, Гракхов etc.», Муравьев, по словам той же В.А. Олениной, «был нервозно, болезненно застенчив и скрытен»216.