С таким комментарием трудно согласиться. Трудно допустить, что Муравьев – один из самых близких к Карамзину людей – мог не знать о его настроениях 1812 г.[581]
Об этом знали даже далеко не самые близкие люди. Поэтому упрекать автора «Писем русского путешественника» в пожаре Москвы, да еще за двадцать с лишним лет до того, как Москва сгорела, было явной нелепостью даже для самого взыскательного критика. Своей заметкой на полях Муравьев хочет обозначить противоречие в позиции Карамзина: «гражданин вселенной» – пока речь идет о Франции, но как только затронута Россия, то «космополит» становится «патриотом». Значительно позже подобным образом над собой иронизировал декабрист А. В. Поджио, который также считал себя космополитом: «космополитизируй сколько хочешь, а свое подавай, да и только!»[582].Но и в этом вопросе, как и во многих других, Муравьев обнаруживает явное непонимание позиции Карамзина, чьи патриотические настроения 1812 г. вовсе не противоречили космополитическим убеждениям эпохи Французской революции. Взятие Москвы Карамзин переживал так же тяжело, как и разрушение французских городов во время революции, о чем он писал в письме к И. И. Дмитриеву от 17 августа 1793 г.: «Мысль о разрушаемых городах и погибели людей везде теснит мое сердце. Назови меня Дон-Кишотом; но сей славный рыцарь не мог любить Дульцинею свою так страстно, как я люблю человечество!»[583]
. Москва, взятая и опустошенная французами, включалась в этот же ряд ран, нанесенных человечеству.Вопреки Карамзину, видевшему прямую связь между революционными идеями Кондорсе и якобинским террором, Муравьев сознательно этой связи замечать не хочет. Отвергая как сам принцип монархического правления, так и возможность каких-либо позитивных моментов в этом правлении, Муравьев считает неуместным выказывать сочувствие казненной королевской семье. Отрицание самодержавия как такового свидетельствует о том, что свободу Муравьев связывает, в отличие от Карамзина, не с внутренним миром человека, а с наличием государственно-общественных институтов, способных эту свободу гарантировать.
Примерно в 1816–1817 гг. члены Союза Спасения обсуждали проект цареубийства. По показаниям Пестеля, «в 1816-м или 1817-м, в каком имянно месте, не помню, говорил Лунин, во время разговора нашего об обществе, при мне и при Никите Муравьеве о совершении Цареубийства на Царскосельской Дороге с партиею в Масках, когда время прийдет к Действию приступить»[584]
. И хотя мнение Муравьева здесь четко не выражено, по общему контексту можно понять, что он был на стороне Лунина[585].Но почему в 1816 г. говорят о необходимость убить Александра I? Именно в этот период авторитет царя был необыкновенно высок. Победитель Наполеона, «царь царей», «народов друг, спаситель их свободы», Агамемнон – от него ждали только хорошего. Надежды на либеральные преобразования связывались только с ним. И тем не менее либералы говорят о необходимости убить либерального царя. Дело в данном случае было не в личности Александра. Цареубийство неизбежно включает в себя двух контрагентов, которые могут интерпретироваться как
Но почему же именно либеральный царь должен был «сыграть роль» тирана? Для поколения людей, воспитанных на высоких античных образцах, почерпнутых из произведений Плутарха, Тацита и Светония, не только тирания, но и сама идея цезаризма была несовместима со свободой. При этом чем слабее ощущалась связь между тиранией и цезаризмом, тем опаснее представлялся последний в силу неочевидности присущего ему зла. В этом смысле показательна стихотворная надпись Пушкина к портрету А. А. Дельвига: