Если бы на меня что-нибудь упало и сильно придавило, я бы, кажется, меньше был встревожен, оглушен, меньше бы был удивлен, нежели получивши твое письмо, мой дорогой, любезнейший Евгений Петрович! Вообрази, что, взявши письмо из рук почтальона, я по надписи на конверте узнал твой почерк после двадцатилетней разлуки, и, пробежавши глазами письмо, я тогда только отдохнул. Если бы ты знал и все там живущие, что значит для меня теперь получить письмо из России, ты бы писал бы ко мне по своему участию целые кипы писем. Я до сих пор как будто в сомнении, — там ли вы живете и может ли это быть? Часто, глядя здесь на наше прежнее жилище, вы все для меня теперь какие-то мифы; грусть приходит не от мрачного этого свидетеля, доселе существующего, но, думая. — жившие когда-то здесь, где они? Где их искать? Когда их увидишь? Вот вопросы, беспрестанно роящиеся в моей голове. И редко кто из вас подаст мне голос. Этот отголосок и составляет теперь единственное утешение в моей тревожной, грустной и одинокой жизни.
Благодарю тебя душевно, сердечно, мой Евгений Петрович, за твое письмо; не могу выразить словами чувство благодарности за твою память обо мне; будь уверен в искренности моих слов, и я уверен, что ты поверишь моей радости слышать о тебе и о твоем семействе, — радуюсь, что ты жив, здоров и существуешь. Думаю, что мне к тебе писать? И как отвечать на твои вопросы? Много придется писать, но возможно ли это в письме, тем более — вспомни — сколько времени прошло со дня нашей разлуки.
Ты спрашиваешь, женат ли я? Во всех отношениях нет и нет, и я говорю тебе правду — очень сожалею, что так пришлось жить; холостая старость ужасна, — скучно, и будущего нет; может быть, я избавился этим от многих тревог, но зато, что за жизнь настоящая и будущая; теперь никому не советую быть в старости неженатым. Что же касается до моей жизни собственно, то скажу тебе, что живу или сижу на одном и том же месте, как гвоздь, забитый в дерево, — не могу двинуться с места, — такие мои обстоятельства и такое положение. Куда ехать? И на какие деньги это можно сделать, — трудно выдумать, да еще при такой дороговизне; искать же оказии, просить я не могу, — для меня это тяжко, даже отвратительно. Сестра моя живет в Петербурге при детях; в Малороссии все умерли; конечно, будь способы, поехал бы туда хоть подышать тамошним воздухом, но это «не наша еда лимоны», как некогда писал ко мне В. Л. Давыдов…
Читал я тоже в твоем письме о наших надеждах на улучшение крестьянского быта и начало гражданской жизни, о которой когда-то мы мечтали. Прости меня великодушно, мой Евгений Петрович, за мое неверие: решительно не только сомневаюсь, но даже решительно не верю ни вашей гласности, ни вашему прогрессу, ни даже свободе крестьян от помещиков; все это, мне кажется, болтовня праздных людей, у которых нет ни желания, ни воли сделать другим добро; и что может быть из такого порядка вещей, где люди в своем деле сами и судьи.
Прощай, Евгений Петрович, желаю тебе здоровья и всего лучшего; пиши ко мне, я буду с удовольствием тебе отвечать.
Тебе преданный Иван Горбачевский».
«НЕ ПРОПАДЕТ ВАШ СКОРБНЫЙ ТРУД…»
«Довелось мне видеть возвращенных из Сибири декабристов, и знал я их товарищей и сверстников, которые изменили им и остались в России и пользовались всяческими почестями и богатством. Декабристы, прожившие на каторге и в изгнании духовной жизнью, вернулись после 30 лет бодрые, умные, радостные, а оставшиеся в России и проведшие жизнь в службе, обедах, картах были жалкие развалины, ни на что никому не нужные, которым нечем хорошим было и помянуть свою жизнь; казалось, как несчастны были приговоренные и сосланные, и как счастливы спасшиеся, а прошло 30 лет, и ясно стало, что счастье было не в Сибири и не в Петербурге, а в духе людей, и что каторга и ссылка, неволя, было счастье, а генеральство и богатство и свобода были великие бедствия…» — писал Лев Толстой.