Вероятно, эта идеализация католической женщины была связана у Лунина с личными переживаниями. «После долгого заточения в казематах память производит лишь неясные и бесцветные образы, подобно планетам, отражающим лучи солнца, но не передающим его теплоту», — писал он сестре. Но он был не прав по отношению к самому себе: его память сохранила образы прошлого яркими, живыми и волнующими. Вот как описывает Лунин последнее свидание с той, которую он любил когда-то: «Это было осенью, вечером, в холодную, дождливую погоду. На ней черное тафтяное платье, золотая цепь на шее, а на руке браслет, усыпанный изумрудами, с портретом предка, освободителя Вены. Её девственный взор, блуждая вокруг, как будто следил за причудливыми изгибами серебряной тесьмы моего гусарского доломана. Мы шли вдоль галереи молча. Она казалась задумчивой. Глубокая грусть проглядывала сквозь двойной блеск юности и красоты, как единственный признак её смертного бытия. Подойдя к готическому окну, мы увидели Вислу: её желтые волны были покрыты пенистыми пятнами. Серые облака пробегали по небу, дождь лил ливнем, деревья в парке колыхались во все стороны. Это беспокойное движение в природе, без видимой причины, резко отличалось от глубокой тишины вокруг нас. Вдруг удар колокола потряс окна, возвещая вечерню. Она прочла Ave Maria, протянула мне руку и скрылась». «С этой минуты счастье в здешнем мире исчезло также… Но прощальная молитва была услышана. Душевный мир, которого никто не может отнять, последовал за мною на эшафот, в темницу и в ссылку. Я не жалею ни об одной из своих потерь. Правнучка воина является мне иногда в сновидении, и чувство, которое ей принадлежало бы исключительно, растет и очищается, распространяясь на моих врагов»…
Таков был женский образ, который он унес с собою в ссылку. Другой образ начинает мелькать в его письмах, образ той, кого он звал «сестрой по изгнанию», «прекрасной М.» — жены его друга, Волконского. Вот она поет, и он потрясен её пением. Он давно не слышал хорошей музыки, и долго после этого его мысль, «несмотря на все усилия вознестись на свойственную ей эфирную высоту — блуждала по земле». Вот он прогуливается по берегу Ангары с той, «чье имя уже занесено в отечественные летописи». Рядом резвится её сын, «красоты Рафаэлевской», срывает полевые цветы и приносит их матери. Она прилегла на траву отдохнуть. «Разговор зашел о смерти, с которой свыклась мысль людей, переживших бурю». По пути она собирала целебные травы для встреченной ими старушки. Это напомнило ему, как Ангел принес немного воды Агари в пустыне. Вот он возвращается домой после двух недель, проведенных на охоте. Он думал поспеть к тому часу, когда обычно она, напевая старинный романс своим молодым голосом, убаюкивала свою дочь, малютку Нелли. Но опоздал, и тогда она, взяв свечу, повела его в детскую, в свою святая святых, полюбоваться на спящую в железной кроватке под муслиновыми занавесками девочку. Так, может быть, впервые вошел он в обычную семейную жизнь, привязался к детям. Внимательная любовь товарищей по изгнанию окружала его. Пора было ему, в его 50 с лишним лет, и после всего пережитого, пожить мирною, обыденною жизнью, отдохнуть.
Да, Лунин имел право на отдых, но ему не суждена была спокойная старость!
В тюрьме и ссылке он не отказался ни от одного из своих убеждений. Свой католицизм он сочетал со страстной любовью к свободе, любя доказывать, что представительный порядок вещей развился в Европе под влиянием католицизма, между тем как православная церковь, «не имея в себе начала законной власти, по необходимости должна покорствовать предержащей власти». Сколько презрения в этих словах, гордого презрения человека, который сам не умел покоряться. Как гордо звучат его слова: «Теперь меня называют государственный преступник, находящийся на поселении… В Англии сказали бы: Лунин — член оппозиции. Ведь таково, в сущности, мое политическое значение. Я не участвовал в мятежах, свойственных толпе, ни в заговорах, приличных рабам. Мое единственное оружие — мысль…» Это оружие он снова поднял, отточил и пустил в действие.