Я помню, что именно в те дни мне подвернулась газетная статья о смерти мадридского предпринимателя, и я быстро перевернула страницу, едва взглянув на ужасную фотографию: распростертый на земле, прямо на проезжей части, израненный ножом человек — без пиджака, без рубашки (точнее, в разорванной, вылезшей из брюк рубашке), окруженный врачами, которые пытаются оказать ему помощь, спасти его, и лужа крови, и кровь на рубашке — или это я уже додумала сама, ведь я видела снимок мельком. Лица пострадавшего нельзя было рассмотреть, да я и не хотела рассматривать его: ненавижу эту появившуюся в последнее время у журналистов привычку фотографировать все, смаковать самые жестокие сцены, не утаивая от зрителя или читателя ни одной душераздирающей подробности, словно одного словесного описания уже недостаточно. Возможно, это происходит потому, что именно таких подробностей и жаждут их читатели или зрители? Но ведь никто никогда не просит больше того, что ему уже знакомо, что ему уже давали. Нынешние журналисты на редкость бесцеремонны по отношению к любому из тех, кто попал в беду, кто уже неспособен защититься, укрыться от взглядов посторонних людей, которым прежде ни за что бы не позволил себя разглядывать, как никогда не позволил бы себе предстать перед кем-либо — не важно, знаком ему этот кто-то или нет — в пижаме или банном халате, полагая это недопустимым. И поскольку я считаю, что фотографировать мертвого или умирающего, а тем более человека, пострадавшего в результате жестокого нападения, — это преступление, это полное отсутствие уважения к тому, кто только что пал жертвой или стал трупом (ведь если на человека еще можно смотреть, то это все равно как если бы он еще умер не до конца, и нужно позволить ему умереть окончательно, уйти из жизни без неуместных свидетелей, не на глазах у публики), я не собираюсь поступать так, как всех нас нынче заставляют поступать, я не хочу смотреть на то, на что меня настойчиво призывают, почти обязывают смотреть, не хочу, чтобы и мои глаза оказались среди сотен тысяч любопытных и напуганных глаз, устремленных на эту фотографию, в то время как в мозгу каждого, кто на нее смотрит, бьется злорадная и одновременно приносящая облегчение мысль: „Это не я, это другой, тот, кого я вижу перед собой. Это не я, потому что я вижу его лицо и это лицо не мое. Я читаю в газете его имя, и это не мое имя, оно не совпадает с моим, меня зовут не так. Это случилось с другим, это он совершил что-то дурное, ввязался в темную историю, не отдал долг или причинил кому-то горе, и за это его изрезали ножом. Я ни во что не вмешиваюсь, у меня нет врагов, я осторожен и благоразумен. А если даже и вмешиваюсь, если и причиняю горе — то меня никто не поймал за руку. К счастью, умер не я, а другой, и это его труп нам показывают, это о нем говорят, а я сегодня в большей безопасности, чем был вчера, вчера мне удалось остаться в живых. А этому бедняге повезло меньше“.
И ни на мгновение мне не пришло в голову связать ту новость в газете, которую я лишь бегло просмотрела, и ту фотографию, на которую я лишь мельком взглянула, с милым улыбчивым человеком, которого каждый день встречала за завтраком и который — вместе со своей женой, — сам того не подозревая, каждый раз оказывал мне неоценимую услугу: поднимал настроение.
После моего возвращения в Мадрид прошло нескольких дней. Я скучала по исчезнувшей паре. Я ждала их каждое утро, хотя понимала, что они уже никогда не придут. Теперь я являлась в издательство без опозданий (у меня больше не было причин, позавтракав, задерживаться в кафе и зря терять время), но всегда была в подавленном настроении и принималась за дела с еще большей неохотой, чем прежде, — удивительно, какое влияние оказывают на нас малейшие перемены, не важно, к худшему они или к лучшему!