Он опять помолчал, сделал глоток, закурил новую сигарету, поднялся с дивана, сделал несколько кругов по комнате и остановился у меня за спиной. Когда он встал с дивана, я вздрогнула (я очень испугалась, я не знала, чего от него ждать), и он заметил это, а когда остановился позади меня, подняв руки и держа их на уровне моей головы, я тут же обернулась, словно не хотела выпускать его из поля зрения или словно почувствовала опасность. Тогда он слегка развел руки и усмехнулся. "Вот видишь, — говорила его усмешка, — я был прав: тебе неспокойно, когда ты не знаешь, где я. Еще пару недель назад тебя ничуть не взволновали бы мои передвижения за твоей спиной — ты на них и внимания бы не обратила". На самом деле причин для беспокойства (а уж тем более страха) не было никаких. Диас-Варела говорил спокойно и сдержанно, без раздражения и возбуждения, он не упрекал меня и не обвинял. Наверное, это-то и было странно: ведь он говорил со мной о жестоком преступлении — об убийстве, которое он подготовил и организовал, которое было совершено по его приказу, а об этом не говорят таким естественным тоном, по крайней мере, так не говорили раньше, в совсем еще недавнем прошлом. Тогда, если люди узнавали о чем-то подобном, то не было ни объяснений, ни неспешных разговоров, ни попыток разобраться в обстоятельствах дела: были только ужас и ярость, крики, возмущение, гневные обвинения. А чаще всего люди просто хватали веревку и вешали убийцу на первом попавшемся дереве. А тот, в свою очередь, пытался бежать и, если попытка удавалась, убивал снова — всякий раз, когда у него появлялась в этом нужда. "В странное время мы живем, — думала я. — Обо всем позволительно говорить, все готовы выслушать любого, о чем бы он ни собирался рассказать, о каком злодеянии ни решил бы поведать. И рассказать не затем, чтобы оправдаться, а лишь потому, что ему кажется, будто его леденящая кровь история интересна сама по себе". Но тут же мне пришла в голову другая, меня саму удивившая мысль: "Подобная откровенность — наш общий недостаток, но я не могу ничего изменить: я тоже принадлежу этому времени, я тоже в нем живу. Я всего лишь пешка".
"Отпираться бессмысленно", — сказал Диас-Варела в самом начале разговора. И был прав.
Однако, на случай, если я все же буду упорствовать и все отрицать, он сделал несколько полупризнаний ("я допустил ошибку", "нужно было выйти и поговорить с Руиберрисом на улице"), чтобы мне ничего не оставалось, как задать ему прямой вопрос: "Так о чем, черт побери, вы говорили?" Так что, сколько бы я ни упиралась, сколько ни уверяла бы, что знать ничего не знаю, мне все равно пришлось бы потребовать, чтобы он все рассказал, и пришлось бы выслушать его рассказ, но выслушать с начала и до конца. И я решила, что мне следует честно во всем признаться: тогда мне не придется лишний раз вздрагивать от ужасных подробностей, которые я и без того не могу забыть, а ему, возможно, не придется лишний раз лгать мне. История, которую он собирается мне рассказать, не из приятных, а потому, чем она будет короче, тем лучше. А может быть, он вовсе не собирается ничего рассказывать, а, наоборот, собирается допросить меня? Или пуститься в отвлеченные рассуждения? Я хотела уйти, но даже не попыталась сделать это: не могла сдвинуться с места.
— Ну хорошо. Ты прав: я вас слышала. Но слышала не все и не с самого начала. Ты прав и в том, что с тех пор я тебя боюсь, — ты сам понимаешь почему. Ну вот, теперь ты получил окончательный ответ на свой вопрос, твои сомнения рассеялись. И как ты думаешь поступить? Ты ведь для этого меня сюда позвал — чтобы выяснить наконец, знаю ли я твою тайну? Впрочем, я уверена, что ты в своих выводах и не сомневался. Мы могли бы забыть об этом и не оставлять отметин в душе друг у друга, выражаясь твоими же словами. Ты же видишь: я ничего не сделала, никому ничего не рассказала, даже Луисе. Впрочем, ей я точно никогда ничего не рассказала бы. Обычно те, кого беда коснулась больше, чем других, меньше, чем другие, хотят знать подробности: дети не хотят знать об ошибках родителей, родители не хотят знать, что натворили их дети… Навязать им это знание, открыть им глаза… — я секунду поколебалась, не зная, как закончить фразу, и в конце концов решила пойти по самому простому пути, — значит взять на себя слишком большую ответственность. Я ее на себя взять не могу ("Наверное, я действительно Благоразумная Девушка, — подумала я. — Не зря Десверн дал мне это прозвище"). Тебе незачем меня бояться. Тебе следовало бы позволить мне уйти. Тихо и незаметно уйти из твоей жизни. Так же тихо и незаметно, как я когда-то вошла в нее, так же, как в ней существовала. Если я для тебя вообще существовала. Нас почти ничто не связывало, я никогда не была уверена, что мы увидимся еще когда-нибудь, для меня каждая встреча была последней. До той минуты, когда ты звонил. Это ты всегда проявлял инициативу. Я только ждала. И сейчас все тоже зависит от тебя. Прошу тебя: дай мне уйти. Мне незачем здесь оставаться.