Вспоминаю, как мы уезжали на фронт. Его мать, толстая, добродушная женщина, провожала его на вокзал. Она плакала беспрерывно, от этого лицо ее обмякло и распухло. Кеммерих стеснялся ее слез, никто вокруг не вел себя так несдержанно, как она, – казалось, весь ее жир растает от сырости. При этом она, как видно, хотела разжалобить меня – то и дело хватала меня за руку, умоляя, чтобы я присматривал на фронте за ее Францем. У него и в самом деле было совсем еще детское лицо и такие мягкие кости, что, потаскав на себе ранец в течение какого-нибудь месяца, он уже нажил себе плоскостопие. Но как прикажете присматривать за человеком, если он на фронте!
– Теперь ты сразу попадешь домой, – говорит Кропп, – а то бы тебе пришлось три-четыре месяца ждать отпуска.
Кеммерих кивает. Я не могу смотреть на его руки – они словно из воска. Под ногтями засела окопная грязь, у нее какой-то ядовитый иссиня-черный цвет. Мне вдруг приходит в голову, что эти ногти не перестанут расти и после того, как Кеммерих умрет, они будут расти еще долго-долго, как белые призрачные грибы в погребе. Я представляю себе эту картину: они свиваются штопором и все растут и растут, и вместе с ними растут волосы на гниющем черепе, как трава на тучной земле, совсем как трава… Неужели и вправду так бывает?..
Нэйв наклоняется за свертком:
– Мы принесли твои вещи, Франц.
Кеммерих делает знак рукой:
– Положите их под кровать.
Нэйв запихивает вещи под кровать. Кеммерих снова заводит разговор о часах. Как бы его успокоить, не вызывая у него подозрений!
Нэйв вылезает из-под кровати с парой летных ботинок. Это великолепные английские ботинки из мягкой желтой кожи, высокие, до колен, со шнуровкой доверху, мечта любого солдата. Их вид приводит Нэйва в восторг, он прикладывает их подошвы к подошвам своих неуклюжих ботинок и спрашивает:
– Так ты хочешь взять их с собой, Франц?
Мы все трое думаем сейчас одно и то же: даже если бы он выздоровел, он все равно смог бы носить только один ботинок, значит, они были бы ему ни к чему. А при нынешнем положении вещей просто ужасно обидно, что они останутся здесь, – ведь как только он умрет, их сразу же заберут себе санитары.
Нэйв спрашивает еще раз:
– А может, ты их оставишь у нас?
Кеммерих не хочет. Эти ботинки – самое лучшее, что у него есть.
– Мы могли бы их обменять на что-нибудь, – снова предлагает Нэйв, – здесь, на фронте, такая вещь всегда пригодится.
Но Кеммерих не поддается на уговоры.
Я наступаю Нэйву на ногу; он с неохотой ставит чудесные ботинки под кровать.
Некоторое время мы еще продолжаем разговор, затем начинаем прощаться:
– Поправляйся, Франц!
Я обещаю ему зайти завтра еще раз. Нэйв тоже заговаривает об этом; он все время думает о ботинках и поэтому решил их караулить.
Кеммерих застонал. Его лихорадит. Мы выходим во двор, останавливаем там одного из санитаров и уговариваем его сделать Кеммериху укол.
Он отказывается:
– Если каждому давать морфий, нам придется изводить его бочками.
– Ты, наверно, только для офицеров стараешься, – говорит Кропп с неприязнью в голосе.
Я пытаюсь уладить дело, пока не поздно, и для начала предлагаю санитару сигарету. Он берет ее. Затем спрашиваю:
– А ты вообще-то имеешь право давать морфий?
Он воспринимает это как оскорбление:
– Если не верите, зачем тогда спрашивать?..
Я сую ему еще несколько сигарет:
– Будь добр, удружи…
– Ну ладно, – говорит он.
Кропп идет с ним в палату – он не доверяет ему и хочет сам присутствовать при этом. Мы ждем его во дворе.
Нэйв снова заводит речь о ботинках:
– Они бы мне были как раз впору. В моих штиблетах я себе все ноги изотру. Как ты думаешь, он до завтра еще протянет, до того времени, как мы освободимся? Если он помрет ночью, нам ботинок не видать как своих ушей.
Альберт возвращается из палаты.
– Вы о чем? – спрашивает он.
– Да нет, ничего, – отвечает Нэйв.
Мы идем в наши бараки. Я думаю о письме, которое мне надо будет завтра написать матери Кеммериха. Меня знобит, и я с удовольствием выпил бы сейчас водки. Нэйв срывает травинки и жует их. Вдруг коротышка Кропп бросает свою сигарету, с остервенением топчет ее ногами, оглядывается с каким-то опустошенным, безумным выражением на лице и бормочет:
– Дерьмо, дерьмо, все вокруг дерьмо проклятое!
Мы идем дальше, идем долго. Кропп успокоился; мы знаем, что с ним сейчас было: это фронтовая истерия, такие припадки бывают у каждого.
Нэйв спрашивает его:
– А что пишет Канторек?
– Он пишет, что мы железная молодежь, – смеется Кропп.
Мы смеемся все трое горьким смехом, Кропп сквернословит; он рад, что в состоянии говорить.
Да, вот как рассуждают они, эти сто тысяч Кантореков! Железная молодежь! Молодежь! Каждому из нас не больше двадцати лет. Но разве мы молоды? Разве мы молодежь? Это было давно. Сейчас мы старики.
- И почему у меня дурное предчувствие? - едва слышно прошептал Нэйв.
Глава 31
Идиллия. Город Эсперо, столица
Репликанты расположились в курилке, коротая время перед занятиями обсуждением недавнего прохождения через город.