Как странно, что у него есть фамилия —
На протяжении нескольких недель, пока она болела, — а это была настоящая болезнь, полный упадок духа, тошнотворное саморастворение, когда она превратилась в ничто, Элина чувствовала, как его тень, нечто туманное, бесплотное, пытается отделиться от нее… стремится обрести свободу, превратиться в собственное «ничто»… и ей хотелось отпустить тень, обрезать все связующие их нити. Она не могла спать, и ей давали снотворное, но таблетки лишь опьяняли ее, одурманивали, так что эти образы, которые ей надо было забыть, обступали ее, теснились возле самого ее тела. Избавиться бы от всего этого, так заболеть, чтобы умереть, и значит, от всего избавиться! Умереть, погрузившись в первозданную пустоту! Элина жаждала этого, но была беспомощна, инертна, — пыталась избавиться от тени любимого, от мысли о нем, но как же крепко владела ею память о мужском теле, прижимавшемся к ней, о его лице у самого ее лица, об их сплетенных воедино, хоть они этого и не понимали, жизнях, когда они в те долгие дневные часы лежали рядом в полусне-полубодрствовании и считали, что смогут встать с постели, как если бы ничего и не было. Она не говорила об этом никому, даже милому доктору, которого Марвин приставил к ней, — настоящему джентльмену, который за очень высокий гонорар был всегда готов спасать ее. Она вспомнила, что говорил тогда Доу, — он хотел лишь пережить этот отрезок своей жизни, выжить, не сломаться. Выжить. Не сломаться. Она знала, что выживет, переживет свое горе, и, однако же, какая-то частица ее души лелеяла это горе, даже как будто купалась в нем — ведь были же эти долгие часы, когда Элина и ее любимый, женщина и ее возлюбленный, накрепко спаянные, навеки запечатлелись в душе друг у друга… хотя сами в ту пору и не подозревали об этом. Неужели он воображал, что свободен? Воображал, что может взять и уйти? Если его зовут
…Она знала, что есть вещи, которые надо делать сейчас. Надо себя защитить. Сидеть вот так — мечтать, перебирая воспоминания, — это ровно ничего не даст; надо прикинуть подстерегающие ее опасности — опасность оставаться в этом доме, доверяя доброй воле и здравому смыслу своего мужа… Ей нужна помощь, надо кого-то позвать на помощь…
Она тихо прошла в спальню и сняла телефонную трубку. Раздался обычный гудок. Если муж снимет сейчас трубку параллельного аппарата внизу, он услышит гудок и насторожится. Так что… она стояла и раздумывала… не спешила, даже не слишком боялась, — просто думала, что наконец-то перестанет быть ни в чем не повинной и что это будет для нее своего рода смертью. Но ею уже овладевало возбуждение, рождаемое риском.
Она вспомнила телефонную будку в Калифорнии — солнечный свет, бодрящий воздух и волнующее сознание дальности расстояний, спокойная радостная уверенность в том, что она правильно поступает. Как она рисковала, какой подвергала себя опасности! Но на самом-то деле она же ничем не рисковала и была в полной безопасности, зная, что, набрав номер Джека, поговорив с ним, поступит правильно… Она не любила его тогда. Не знала его имени и не интересовалась ни его именем, ни им самим, он не присутствовал в ее мыслях, она понятия не имела, что с ней может произойти. Но ей необходимо было позвонить ему и вернуть его. Это она понимала.
Он поднялся с ней в номер отеля, незнакомец, весьма деловитый с виду, хотя и взволнованный — то ли от сознания риска, то ли от возбуждения, и когда он овладел ею, она еще не знала его, оставалась безучастной. Все получилось так внезапно, и так ярко, и так прекрасно, что в тот момент она ничего не поняла… лишь много месяцев позже, когда прошло уже больше года, она сумела осознать, что это значило в ее жизни. Все началось с той минуты. Все прихлынуло тогда. Если что-то случится с нею внизу или прямо тут, в спальне, если другой мужчина убьет ее, — начало всему положила встреча, то слияние их тел, — так разве может она о чем-то жалеть?.. Если жалеть об одном, то придется жалеть и о другом.
Ей захотелось позвонить Моррисси и сказать ему об этом.
И еще сказать ему…
Или попросить о помощи.