Эжен имел неосторожность познакомить с Бальзаком своего любимого брата. В один прекрасный день он смог прочитать роман «Жизнь холостяка» — очередное звено «Человеческой комедии» — и узнать там себя и Шарля, словно отраженными в чудовищном зеркале. Шарль, мирно доживавший дни в захолустном Луру вместе со своею трактирщицей, попивая яблочное вино и время от времени скандаля с соседями, превратился в романе Бальзака в настоящее исчадие ада. Он уморил, предварительно пустив по миру, свою мать и бабку, совратил, перепродавая друзьям, свою собственную жену, приучил ее к пьянству и оставил затем гнить на чердаке.
Полковник великой армии Филипп Бридо — так в книге был назван Шарль — воплощал ненавистный Бальзаку тип отставного вояки, человека, сделавшего убийство своим ремеслом. Они собирались в парижских кофейнях, болтливые, краснорожие, неопрятные, болезненно заносчивые, сентиментальные и нестерпимо циничные, они изводили случайных собеседников фронтовыми историями, пили за императора и за тот род войск, к которому принадлежали когда-то, к вечеру напивались как следует и разбредались пошатываясь, чтобы с утра вновь собраться и снова пить, курить и бахвалиться.
Шарль действительно любил выпить и любил прихвастнуть и, вероятно, рассказал Бальзаку пару историй. Возможно, в нем содержались — правда, в неразвитом виде — все те качества, которые под неумолимым пером Бальзака обрели свою настоящую жизнь. Но в конце концов он оказался просто провинциальным растяпой. С Филиппом Бридо его объединяла главным образом фантастическая преданность памяти Бонапарта, самому стилю империи, ее преданиям и предрассудкам.
Что же касается Эжена, то в романе Бальзака он назван Жозефом. Это гениальный живописец, родной брат Филиппа Бри до.
Кроме таланта, Бальзак наделил Жозефа множеством добродетелей. Он нежный и преданный сын и внук, он некорыстолюбив, самоотверженно предан искусству, бесконечно порядочен; обо всех этих качествах «вождя новой школы в живописи» Бальзак поведал со свойственной ему аффектацией.
Эжену роман не понравился. Эжен предпочитал, чтобы хвалили картины, а не его самого, и, кроме того, он хотел открытых, даже официальных похвал, а не иносказательных. Этот маскарад его раздражал.
Он добивался всю жизнь, как только почувствовал себя достаточно сильным, официального признания, он не любил быть гонимым, он с величайшим уважением относился к официальным отличиям; он был очень доволен, когда ему нацепили офицерскую ленту Почетного легиона; вот уже три года подряд он выставлял свою кандидатуру в Институт — он непременно желал стать академиком: стал же им Энгр!
Академиком можно было стать только в том случае, когда один из них умирал. Жан-Доминик Энгр, который был человеком прямым, на похоронах своего предшественника, чье кресло он теперь мог занять, вышел вперед и наклонился над могилой еще до того, как гроб был засыпан землей. «Так, так!.. — сказал он. — Очень хорошо. Наконец-то он здесь останется».
Первый раз свою кандидатуру Эжен выставил в 1837 году, после смерти барона Жерара. Академики ему отказали.
В 1838 году он второй раз баллотировался — опять неудача.
В 1839 году он подал в третий раз — и снова академики не захотели его видеть в креслах рядом с собой.
Три года подряд. Его опережали художники, по сравнению с ним совсем незначительные, люди, известные только в коридорах Школы изящных искусств. Его имя гремело, он был знаменит, ему поручались заказы, он был богат наконец, но чего-то такого ему не хватало, необходимого, нужного: ему не хватало обычности. Он не был как все — и это всех раздражало.
Он был
Короче говоря, он был обречен бесконечно стучаться в те двери, которые для других открывались с первого раза.
Каждый раз, когда ему отказывали, он негодовал, он возмущался. Он был уверен, что ему препятствуют интриганы, — увы, он был близок к истине, причем основным интриганом оказался Жан-Доминик Энгр, который был далек от того, чтобы демонстрировать свое благородство. Еще будучи в Риме, он напоминал беспрерывно коллегам, что этому «разрушителю живописи» не место в академических креслах, в академии, историческое призвание которой
С 1840 года, когда Энгр вернулся в Париж, они стали постоянно встречаться: на выставках и даже на званых обедах. Энгр фыркал, как рассерженный кот, и демонстративно отворачивался. Эжен был изысканно вежлив. Однако академиков он не называл иначе как «змеями из Института».
«Мы раздавим этих змей!» — говорил он Андрие, потрясая палитрой, и набрасывался на холст с еще большим ожесточением.