Все, почти все, откачнулись. На стороне инсургентов оказались только или отчаянные республиканцы и заговорщики вроде Бланки, или персоны совсем уже неожиданные: защищал баррикады, например, Шарль Бодлер. Спустя несколько лет он спрашивал с недоумением сам себя: «Какой характер носило тогда мое опьянение? Жажда мести? Естественное удовольствие, доставляемое разрушением? Опьянение чисто книжное, воспоминания о прочитанном?» Увы, вряд ли он мог найти в себе что-либо общее с теми, кто был тогда рядом с ним.
Но, может быть, Бодлер все же увидел в этих сгорбленных, корявых фигурах, в этих лицах, добродушных и страшных, в лицах людей, в которых уже шило великое сознание собственной мощи и права, начало, самые роды новой красоты, новой великой эстетики, эстетики труда, красоты железа и камня. Эстетики, которую принесли сюда грузчики Орлеанской железной дороги, портовые рабочие левого берега Сены, плотники Сент-Антуана, тряпичники улицы Муфтар, каменотесы парижских пригородов. Нет, скорее всего Шарль Бодлер не почувствовал этого, и грандиозное июньское сражение в самом центре Парижа осталось для него только великолепной резней, опьяняющей запахом крови и пороха, резней, в которой столкнулись две ненависти, и он, не раздумывая, стал на справедливую сторону только потому, что напротив он видел безобразную алчную харю, этих ханжей, этих лавочников, этих апостолов жира; ненависть его опьянила, и он палил и палил, и, когда уже все было кончено, когда надо было спасаться, он, наверное, бросил ружье и побежал, потому что надо было бежать, это было единственным выходом, и ненависть тогда сменило отчаяние, которое не покидало его уже никогда.
Восстание подавляли регулярные войска, национальная гвардия и так называемая подвижная, мобильная гвардия — мобили. Мобили особенно свирепствовали. Они были укомплектованы из подонков Парижа — из сутенеров, апашей, всякого рода бездельников, околачивавшихся в каждом бистро в надежде на угощение. Здесь им хорошо платили и бесплатно давали вино. Теперь они жаждали крови, они превратились в настоящих зверей. Регулярные части не доверяли им пленных, они их моментально прикалывали. Врываясь в какой-нибудь дом, где, как они полагали, укрывались мятежники, они штыками обшаривали каждый матрас и выпускали кишки каждому, кто им попадался,— женщина ли это, ребенок...
Еще в конце мая Эжен уехал из Парижа в свое убежище, в Шамрозе. Оттуда он написал Жорж Санд, которая, хотя и не скрывала своих симпатий к инсургентам, гражданскую войну считала губительной и вообще была против всякого применения силы.
«Вы хорошо сделали, что уехали, иначе вас могли бы обвинить в том, что вы строили баррикады. Вы справедливо заметили, что во времена, подобные нынешним, разум неуместен и что выстрел из ружья или пушки служит единственным аргументом в спорах. Я надеюсь по крайней мере отдохнуть здесь некоторое время. Ваш друг Руссо (Теодор Руссо, художник — А. Г.), видевший огонь единственно у себя на кухне, заявил в припадке воинственной экзальтации по поводу этой пресловутой республики: «Я предпочитаю свободу пополам с опасностями спокойному рабству». Я же, увы, придерживаюсь противоположного мнения; в особенности после того, как убедился, что свобода, купленная ценой жестоких баталий, не есть подлинная свобода, которая заключается в том, чтобы мирно бродить там, где вздумается, размышлять, обедать в раз навсегда определенное время, и еще во множестве вещей, о которых и не подозревают люди, взволнованные политикой. Извините мне, милый друг, мои ретроградные рассуждения и продолжайте любить меня, несмотря на мою неискоренимую мизантропию...»
Пока мобили зверствовали на парижских улицах и пока пылал его «Ришелье» в подожженном отчаявшимися инсургентами Елисейском дворце, он читал Марка Аврелия, ставшего теперь его любимым философом, хотя философию он вообще недолюбливал, считая ее занятием праздным и пригодным лишь для туманных немецких умов.
«Люди будут делать то же самое, хотя бы ты разорвался на части»,— утверждал Марк Аврелий, философ на императорском троне. Ничего не изменишь, разве только чуть-чуть. Ненавидя бои гладиаторов и опасные игры канатных плясунов, излюбленные римским народом, он распорядился только слегка затупить мечи, а под канатами постелить матрасы.
«Живи в общении с богами! — говорил Марк Аврелий.— Но в общении с богами живет тот, кто постоянно являет им свою душу, довольной своим уделом, действующей согласно внутренним желаниям гения, которого Зевс дал каждому человеку, как наставника и руководителя и как частицу его самого.
Этот гений есть дух и разум каждого из нас».
Повиноваться своему гению, жить для него, в соответствии с ним — а это возможно только при абсолютной внутренней свободе и абсолютном спокойствии — так можно жить в Шамрозе.
Но заметьте, что эта философия не только удобна, но и горда, она предполагает к себе жесткую требовательность, потому что спокойствие может быть только результатом усилия: