Якуб, цокнув языком, усмехается. Он в молодости был караванщиком, пока не сдохли два его собственных ишака. Он много слышал.
— Ай-а! Тянется за землю кайсаков, где кончается — никто не видал. Тысяча городов, каждый больше Кашгара: и Андиджан, и Ош, и Ташканд, и Москва. Все наши города в кучу сложить: Кашгар, Хота и, Уч-Турфан, Аксу, Яркенд, — одна Москва больше будет.
— Тц… тц!.. — удивленно причмокивают, качают головами караванщики.
— Так. Красивый город. Верблюды — как большой дом, плов варится на каждом углу, не человек варит — машина варит; улицы гладкие и блестящие, конечно, выстланы шелком…
— Тц!.. Тц!.. Э!..
— …шелком. Есть школы — сразу сто тысяч детей учатся.
— Тц!.. тц!.. тц!..
— …и всякие машины — в небе и под землей, и в каждом ущелье, а над всем в Москве стоит большая гора, а на горе — выше снега, и льда, и ветров — громадная крепость… Так, очень большая крепость, облако ниже ходит, — в ней живут тоже пастухи-люди, караванщики-люди, дехкане-люди, рабочие-люди, как я — люди… Только самые лучшие из них, у которых самые мудрые бороды. Такие люди, которые больше всех потрудились для свободы и своими ногами толкали, прогоняли эмиров, ханов, аксакалов, купцов…
— Тц… тц… и купцов?
— Конечно, слава аллаху, купцов тоже… Управляют всей страной. У них такие сильные голоса — в каждом городе слышно. Через простую трубу.
— Тц… тц… какую трубу?
— Простая труба из железа… К ней машинка есть.
— Хоп… Понимаю: машинка… Тц… тц… У них все кругом слышат. А мы что слышать здесь можем? Как под камнем лежим, ай-ио…
Все молчат. Вдоль темного склона протяжным высвистом тянет ветер.
Якуб, опираясь на локоть, долго прислушивается. И тихо, будто невзначай, произносит:
— Мы слушаем ветер… Э… ничего, ветер тоже хорошо говорит!
Еще тише, почти неслышным голосом, Якуб, закрыв глаза, начинает петь:
Караванщикам песня кажется святотатством, но они слушают ее жадно, с острой, с какой-то ревнивой настороженностью. Когда Якуб умолкает, никто не шевелится, словно не дышит. Никто не нарушает молчания. Якуб смотрит в небо, и его глаза отсвечивают жестким, почти фосфорическим блеском.
Каменные громады вокруг наполняются лунным светом, дальние снега призрачны и великолепны…
Утром караван, как всегда, выступает в путь. Опять крутизна подъема — впереди перевал Янги-Даван. Его высота — четыре тысячи восемьсот метров.
Навстречу каравану — группа пешеходов, заросших всклокоченными бородами, облепленных грязью, изможденных, оборванных. Двое — в чалмах. Становятся по обочине дороги, приветствуют караванщиков.
— Откуда в путь? Далека ли родина? — спрашивают караванщики.
И оборванцы сообщают: из Мекки.
— Из Аксу пошли, — улыбнувшись, монотонно, как молитву, заводит старший из оборванцев, — восемьдесят два человека было. В Хунзу пришли — шестьдесят осталось. Гробу Мухаммада сорок шесть поклонились. Снег, камни, тропа трудная — смерти тропа. Камни варить не умеем. Какая еще еда по дороге? Обратно шли — дорога льда лежит, сто восемьдесят ли — дорога льда и снежная буря… Двенадцать человек осталось. До Таш-Кургана еще два не дошли. Вчера один умер. Теперь, слава аллаху, девять человек нас, — вот считай, видишь?
Караванщики переглядываются. Оборванец оглаживает руками лохматую бороду:
— Амин… Алла акбар, да будет на вас благословенье пророка! Смерти подобен путь…
Караванщики хмурятся. Молчаливо проходят мимо.
Оборванец прав. Между Гульмитом, что расположен у северных границ Индии, и плоскогорьем Мисгар распростерся громадный ледник Батура, длиной в шестьдесят километров. Дорога по леднику не трудна, когда хороша погода. Но босоногим путникам в снежную бурю эта дорога — смерть.