Логики в поступках брата никогда не было, но этот по своему идиотизму просто зашкаливал. Я все списал на скуку, на восемь месяцев больницы. На лекарства, которые он глотал, на жажду нормальной жизни. Но сам он, откровенно говоря, был от своей затеи в полном восторге. Перед работой тщательно одевался, аккуратно прилизывал остатки своей некогда роскошной шевелюры (выпавшей во время химиотерапии и отросшей заново в виде хилых, вьющихся, как лобковые, волос). Всегда выезжал с запасом — не дай бог опоздать. Едва он выходил за порог, мать с грохотом захлопывала за ним дверь. Если это происходило при аллилуйщицах, вся компания дружно бухалась на колени. А я, хоть и был постоянно укурен в сопли, пару раз все же ездил проверять, не завалился ли он где-нибудь мордой в мохер. Та еще картина. Крутейший чувак в округе возится с квитанциями, как последний салабон. Долго я там не торчал — удостоверялся, что жив, и сваливал. Он делал вид, что не заметил; я — что остался незамеченным.
Придя домой с первой зарплатой, он бросил деньги на стол и хмыкнул:
— Гуляем, братец!
— Ага, — говорю, — до усера.
Но в тот же вечер пошел к нему клянчить двадцатку, и он дал.
К счастью, этот бред продолжался недолго. (А кто, собственно, сомневался?) Недели три он нервировал толстых белых матрон своей запредельной худобой, а потом стал путаться, впадать в прострацию, давать неправильную сдачу, материться на покупателей. Под конец просто сел посреди какой-то секции и не мог подняться. Ясно, что до дома он бы в таком состоянии не добрался, поэтому кто-то из персонала позвонил нам, вынул меня из постели. Пока я доехал, его уже отвели в подсобку. Он сидел, безвольно уронив голову, и когда я помог ему встать, латинос, которая до моего появления за ним ухаживала, подняла такой вой, будто я его в газовую камеру собирался вести. Он весь трясся, как в лихорадке. Жаром даже сквозь форменный фартук шибало.
— Ну, блин, Рафа, — сказал я.
Глаза он не открыл. Но промямлил:
— Nos fuimos[25].
Растянулся пластом на заднем сиденье своего «монарха»[26] и пролежал так всю дорогу.
— Сдохну, похоже, — сказал он.
— Не сдохнешь, — я свернул на Вестминстер. — Но если сдохнешь, тачка — моя, о’кей?
— Тачка ничья. Меня в ней похоронят.
— В этой рухляди?
— Угу. Плюс телик и боксерские перчатки.
— Фараоном заделался?
Он приподнял кулак с оттопыренным вверх большим пальцем.
— Раб, твое место в багажнике.
На второй день температура стала спадать, но всю следующую неделю он провалялся в постели: от слабости даже до дивана не мог доползти. Я не сомневался, что оклемавшись, Рафа снова попрется в Yarn Barn, или запишется в морскую пехоту, или еще куда. Мать тоже этого боялась. Повторяла по сто раз на дню, что не допустит. Сама крошечная, а напор, как у Гигантора[27]: «Только через мой труп!» И взгляд горящий даже сквозь темные стекла очков — ну, чисто как у матерей c Пласа-де-Майо[28].
— Слышишь? Я, твоя мать, тебе запрещаю!
— Отцепись, ма. Отстань.
Было ясно, что он опять затевает какую-то глупость. Спасибо, к пряже не вернулся. Но не одно, так другое: появилась Делла.
Помните ту латинос, которая причитала над ним в магазине? Оказалось, она тоже доминиканка. Причем не как мы с братом, а доминиканская доминиканка. То есть недавно прибывшая, без визы, нелегал. Рафа еще не оправился, а она уже повадилась его навещать — само усердие и забота; подсаживалась к нему на диван, типа, посмотреть Telemundo[29]. (Фразу «У меня нет телевизора» повторила раз, наверное, двадцать.) Жила, как и мы, на Лондон-Террас, дом 22, с малолетним сыном Адрианом — снимала комнату в квартире у пожилого гуджаратца, поэтому торчать у нас (ее gente[30], как она говорила) ей было по кайфу. Вела себя как порядочная (сидела всегда нога на ногу; обращаясь к матери, говорила: Senora), но Рафа все равно лез на нее, как спрут. К пятому визиту они уже вовсю шастали в наш подвальчик иногда прямо при аллилуйщицах.
Звали ее Делла. Делла Адамес[31].
Делла Миерда[32], — прозвала ее мать.