Не такова, однако, была эта пара. Они стояли настолько выше предрассудков, что казалось, их ничем не прошибешь. Говард нашел в газете заметку об английском солдате, убитом во время, как он выразился, «одной из
На лестнице за дверью послышались шаги. Я узнал шаги Мартина, хотя можно было подумать, что идет человек гораздо более грузный. Я замолчал. Говард уставился на дверь.
Вошел Мартин. В руке у него был клочок бумаги. Глаза его ярко блестели, и на мгновение мне показалось, что все обстоит хорошо. Мы сидели вокруг камина; он ступил на коврик, лежавший у нас под ногами, и только тогда заговорил.
— Мне очень неприятно, что именно я должен сообщить вам это, — сказал он глухим голосом. — Новости скверные!
Не прибавив больше ничего, он передал записку Говарду. Тот прочел ее с ничего не выражающим лицом, молча протянул жене и снова взялся за газету. Лаура густо покраснела, лоб ее вдруг прорезала одна-единственная морщинка, и она передала записку мне. Записка была на бланке ректора колледжа, и гласила она следующее:
«Суд старейшин по просьбе членов совета колледжа пересмотрел дело доктора Д. Дж. Говарда, в прошлом члена совета. Суд пришел к заключению, что достаточных оснований для того, чтобы первоначальное решение было им изменено, не имеется.
Пониженным голосом, переходящим в шепот, как будто мы были в комнате больного или в церкви, Мартин сказал мне, что сообщение это еще не разослано членам: его сейчас размножают в канцелярии колледжа, где он и взял этот экземпляр. Больше он ничего не добавил и продолжал сидеть, глядя на меня с таким видом, словно не знал, как себя вести, словно не находил, что сказать этим людям, что сделать для них. Ничем не мог помочь ему и я. Оба мы в молчании смотрели на Лауру, устремившую на Говарда взгляд, полный любви и заботы. Говард сидел, низко опустив газету, так, чтобы на нее падал свет стоячей лампы. Лицо его было совсем неподвижно, только глаза быстро пробегали строчку за строчкой; казалось, и в комнате все замерло.
Газету он не переворачивал. Я так и не знал, прекратил ли он чтение и читал ли вообще.
И вдруг, внезапно, газета выскользнула у него из рук. Падая, она развернулась, и первая страница легла на коврик так, что в глаза нам кинулись бессмысленные броские заголовки.
— Надеюсь, что уж теперь-то они довольны, — выкрикнул он. И начал ругаться резким и неприятным голосом. — Да! — кричал он, — надеюсь, что они довольны! — Он так и сыпал ругательствами и проклятиями, не обращая никакого внимания на нас с Мартином. Наконец он выпрямился, посмотрел на Мартина и сказал с какой-то глумливой любезностью: — Если уж на то пошло, надеюсь, что довольны остались и вы.
— Не смейте так со мной разговаривать! — взорвался Мартин. Затем уже своим обычным тоном он сказал: — Вот что, это нас ни к чему не приведет…
— Хотел бы я знать, почему меня не вызвали еще раз в этот самый суд, после того как они сказали, что, по всей вероятности, захотят выслушать меня? Хотел бы я знать, кто воспрепятствовал этому? Все вы, наверное, в восторге от себя — как это вы все здорово обстряпали! А справедливость — кому она нужна? Была бы видимость справедливости, а остальное неважно!
Говард, вероятно, и не заметил вспышки гнева Мартина. Ему все сейчас казались врагами, все были заодно с «ними», и прежде всего те, кто прикидывались его сторонниками. Вдруг тон его переменился:
— Я совершенно убежден, что, если бы мне дали объяснить, как я работал над своей диссертацией, объяснить спокойно и разумно, не поддаваясь панике, суд, конечно, понял бы, в чем дело…
Сейчас он, по-видимому, был полон надежд и проектов, как будто суд был еще впереди, как будто судей еще можно было в чем-то убедить. Он переживал одну из тех вспышек надежды, озаряющих иногда людей в разгар несчастия, когда теряется понятие о времени и начинает казаться, что не все потеряно и что если искусно повести дело, то еще можно выйти из беды веселым и невредимым.
Новый скачок в настроении, и он опять начал орать: