Катя Лаванс, отвернувшись от него, смотрела в окно, она так ничего и не ответила, и прошло приличное время, прежде чем неприятная тишина ее затянувшегося молчания утонула в треске мотора. Меж тем долина, по которой они ехали, заметно сузилась, превратившись едва ли не в ущелье, и на краю чистого неба взошла практически полная луна. Лес подступал к дороге с обеих сторон вплотную, тесная дорога петляла, Арбогасту приходилось то и дело переключать скорость. Кое-где асфальт шел трещинами. В какой-то момент, когда дорога стала чуть свободнее, он снял правую руку с баранки и опустил ей на бедро — опустил легко, непринужденно и как бы невзначай. Катя никак не откликнулась на это прикосновение, но и не отодвинулась. Большие дома, какие строят себе шварцвальдские крестьяне, то и дело оказывались в опасной близости от дороги, практически на обочине. Под исполинскими крышами редкие огни казались маяками, высвечивающими безобидный фарватер в усеянном рифами море. Луна сияла вовсю.
Катя думала о том, с какой осторожностью она подкладывала камень под холодную голову мертвой женщины. Завтра она объявит судьям и присяжным, что он невиновен, и объяснит почему, но ведь для этого ей придется зарыться в его жизнь и перелистать ее, как страницы собственного дневника, а он так никогда и не поймет, что именно она испытывала, проводя свои опыты. Прошлое было столь же холодным, как голова мертвой женщины. Неужели Кате и впрямь хотелось бы очутиться на ее месте? Или она испугалась бы? Катя вытащила сигарету из пачки и закурила.
Она закрыла глаза. И вновь открыла, когда Арбогаст, медленно проехав по улицам какого-то селенья, повел машину круто в гору и параллельно теченью бегущего посреди двух обрывов ручья. Примерно на середине подъема, на мало-мальски ровной площадке он остановился.
— Это Триберг, где вы тогда ужинали? — спросила она.
— Да. Там, наверху, гостиница.
Катя Лаванс открыла окошко и выпустила сигаретный дымок в глухую тьму. Темно было и в селенье, темно и тихо, лишь вода ручья шумела, обрушиваясь на камни. Здесь неподалеку был и водопад, но отсюда его слышно не было. Из гостиницы выше по склону на верхушки деревьев падал рассеянный свет.
— “Ручьи в тех горах холодны, Никто здесь не сунется в воду”. Знаешь это? — спросила она.
— Нет. А что это такое?
— Стихотворение. В нем описывается Шварцвальд.
— Здешние места?
— Да. Как раз здешние.
Она высунула голову в окошко и на мгновение закрыла глаза. Она вдыхала запах снега и сырой лесной почвы.
— А как там дальше?
— “Но мы-то лежали внизу и вверх не разведали ходу”.
Катя с трудом припоминала стихи, которые заучила наизусть еще в школе.
— Кто это сочинил? — поинтересовался Арбогаст.
— Брехт.
— Коммунист?
— Да. Он, если так можно выразиться, сам вышел из Шварцвальда.
— Правда? А разве он не удрал в Восточную зону после войны?
— Удрал.
— А ты? Ты туда вернешься?
Катя выкинула окурок в окошко, пожала плечами. Все задают ей этот вопрос, и она уже не знает, что отвечать. Но, разумеется, она вернется — у нее там Ильза.
— У меня там маленькая дочь.
— А сколько ей?
— Моей Ильзе двенадцать.
Арбогаст кивнул, словно давая понять, что понимает, каково ей. Все, задавая ей этот вопрос и получая ответ, точно так же глубокомысленно кивают. Разумеется, она вернется к дочери. Ее и выпустили-то только потому, что на этот счет не было никаких сомнений. Но иногда ей казалось, что там, в ГДР, ее возвращения дожидаются слишком много мертвецов. Арбогаст все еще смотрел прямо перед собой — в селенье, в лес, поверх крыш. Как страстно хотелось ей вскрыть его воспоминания подобно тому, как подвергает она аутопсии человеческие ткани.
— Но Брехт уже умер. — Да, умер.
— А стихотворение все равно красивое.
— Там и дальше есть. Но я забыла конец.
Как всегда, мысль о возвращении заранее удручала Катю Лаванс. А не поужинать ли ей с ним в гостинице, тогда, может, она и стихотворение до конца вспомнит?
— Лучше не надо… Но с Марией ты там был?
Арбогаст кивнул, и оба уставились на ярко освещенный ряд окон на нижнем этаже старой гостиницы.
— А ты не проголодалась?
— Проголодалась. Но ведь все примутся на нас глазеть.
— И то верно.
Она подалась к нему, обняла спинку его сиденья, широко улыбнулась.
— Ты ведь — мое самое знаменитое дело, — сказала она, смахивая прядку со лба и подставляясь под его поцелуи.